- Помирать-то зачем, говоришь? А вот подумай. Последние времена, как ни крути, уж наступили: антихрист на землю пожаловал, царствие своё тут, на погибель праведным, строит. Коли так — конец мира близок, второе Христово пришествие. А мы — в суете. Не готовы к суду Божию. Не каждый наш день посвящен посту и молитве. Значит, рискуем! Ежедневно и ежечасно рискуем! И чем? Вечным блаженством и Царствием Небесным! А представь-ка, что случится, если Второе Пришествие застанет тебя погрязшей во грехе? Так что — риск велик, а рисковать-то, Господи, — рисковать-то — чего ж ради? Ведь не на века жизнь теперь меряем — на дни. Ну а хоть бы и на годы? Ждать конца времён совсем недолго осталось. Стоит ли жалеть, что не дожил нескольких дней, а хоть бы и год-другой? Лечь да помереть — как на перине уснуть. Господь тех, кто за него мученический венец принимает, и от боли-то избавит, — хотя вспомни, как Христа-то били, да ломали, да гвоздями на кресте распинали. А ну как проживёшь жизнь в пороке, вместе с безбожниками…. Да душу-то — и погубишь. Мать твоя — вон ведь, не устояла. А я её не виню — только плачу по ней, — ибо слаб человек, слаб и немощен. Кто не надеется устоять перед антихристом — пусть умертвит себя — и спасён будет. А коли любишь детей своих — так убей их поскорее, дабы не вышли из них поклонники врага рода человеческого.
- Да и из наших ведь не все сами себя умерщвляют, отче, — пробормотала Тася. — Вон благодетели…
- То — их путь, — довольно, будто радуясь, что ему попалась спорщица, крякнул Христофор. — Ведаешь, поди, кто наши благодетели. Люди зажиточные. А при тугой мошне — ох как не просто к Господу оборотиться. Души их — слабы, — и каждый день в искушении пребывают. Скрытники и скрытницы, монашествующие наши, за них молятся, их спасают. А одно самоумерщвление во славу Господа — как тыща молитв горячих. Вот и поразмысли, что к чему.
- Тогда… примите и мою тыщу молитв, отче, — единым духом выпалила вдруг Тася. Она и сама не знала, как так вышло. Что-то ёкнуло, повернулось в душе, пока смотрела в глаза Христофора. Язык поперёк мысли дёрнулся — да и произнёс приговор. И поздно отступать было. Да и не смогла бы она — постыдилась бы. Перед Христофором солгать — всё равно что перед Богом. Не осерчает, поди, но посмотрит так грустно, жалобно, — что сердце разорвётся без всякого самоумерщвления.
- Ох, как славно, — воскликнул отче. — Ох, и люба ты мне, Таисия. И дочери б такой не погнушался. Солнышко-то вишь как сияет. Я-то думал: отчего это? А это потому как ты Господу в подарок себя отдала. Ну — на том и порешим. Через десять деньков свершишь великий подвиг, девонька. Не зря про тебя Филиппея баяла: готова ты, лучше, чем старые, да мудрые, готова. А стало быть, и томить тебя — грех.
Поднялся, в лоб Тасю поцеловал отче Христофор, — и из землянки вышел.
И тут жизнь Таси поменялась.
Жизнь — в преддверие смерти оборотилась.
Переселили её из сырой землянки в тёплый сухой подвал — «пристань», как его прозывали. Располагался подвал в доме благодетеля Колпащикова. Чего там только не было. Даже русская печь в подвале топилась своя, и нары имелись — с мягкими матрасами, и ключевая вода из особой трубы сочилась, и нужники устроены, как у богатеев, — хоть час сиди, а зад не захолодеет. Да только вот в нужнике у Таси больше нужды не было.
Назначили ей пост — десять дней. Да и не пост вовсе, — голодала она. Ни маковой росинки во рту. Только воды — пей, хоть залейся. Но Тася воды боялась. С нею, в одной келье, обитали ещё три скрытницы — Елена Лузянина, двадцати пяти лет, Фавста Новгородцева — восемнадцати, и Руфина Тимофеева — тридцати двух. Они тоже готовились к подвигу. Иногда Тася завидовала им: они не имели сомнений. Когда не молились — молчали, когда не молчали — молились. Даже Фавста, что была лишь на год старше Таси. Значит, с нею неотлучно оставался Господь, утешал её и готовил к принятию венца мученического. А Тасю бог забросил. Антихрист же, напротив, мучил её сердце всё сильней. Подбивал на бунт, на неотмолимый грех. Пришёл на неделе с проверкой большевистский исправник. Тут же колокольчик в подвале: «треньк!» Чтоб притихли скрытницы, пока власть с благодетелем лясы точит. Елена, и Фавста, и Руфина — тихонечко молиться стали. А Тася — чуть не в полный голос. И за рубаху её дёргали, и шёпотом увещевали: не блажить, — она никак угомониться не могла. Одна радость: не услышал ничего исправник. Благодетель патефон включил — недавно в городе, по случаю, прикупил антихристову музыкальную машину, как раз для таких случаев. И — обошлось. Не услышали Тасю.
А после недели голодания — ей уж и самой орать расхотелось.
И не только орать, горло драть — ничего уж не хотелось, ни о чём не мечталось. Ни о бегстве, ни о райских садах.
Тася как будто высохла, скукожилась. Иногда казалась себе самой размером с зёрнышко. А иногда и думала, как зёрнышко: «Вот бы в землю упасть, в рост пойти, чтобы до прежней Таси вырасти, дотянуться. А уж если не расти — то хоть ещё меньше не стать, в прах не рассыпаться».
Есть сперва хотелось отчаянно. На третий день поста надумала Тася таракана живьем съесть, да Руфина не позволила, отчитала. А потом живот у Таси усох. И слабость её усыпила. Тонкая, тихая, как пёрышко. Как будто этим пёрышком по лбу, да по щекам её гладили, для неги, а подыматься на ноги не велели. А в голове картины цветные рисоваться начали. То ангелы, то поля пшеничные, то железная дорога и на ней — паровоз. А то человек один. И так странно: будто он через окно на Тасю смотрел, брови хмурил. На ангела — не похож, и на чёрта тоже. На седьмой день поста Тася уж не боялась, что её за безумную примут. Когда человек ближе к ней подобрался, к окну прильнул — она возьми да спроси:
- Как зовут тебя?
* * *
- Моё имя — Павел, — произнёс управдом и остановился. Он испугался. В кои-то веки он вступил в беседу с собственным видением.
Такого прежде — уж точно — не случалось. Павел ощущал себя пленником староверческого подполья, наравне с девушкой, за которой наблюдал. Как такое было возможно — он не имел понятия. На что походило видение — он бы тоже не сумел сформулировать внятно. Не на киносеанс, не на компьютерную игру с видом от первого или третьего лица. Тогда на что? Павел как будто сделался кукловодом, которого подчинила себе марионетка. Он надеялся, что, на правах творца видения, может поломать всю сцену, или разукрасить её по своему произволу, но, в действительности, Тася — наверняка, сама того не желая — водила Павла за собой, как дрессированного медведя на цепи.
Управдом осознавал отчётливо: он — Павел Глухов. Ему удалось даже вспомнить события, предшествовавшие началу видения: поход в дом Еропкина, казни египетские, обретение серебряного пистоля, чумной митинг, прибытие помощи… Павел вспомнил Татьянку. Ту, что лежала, бездыханная, в подземном коридоре, — и настоящую, ожидавшую его в экопоселении под Кержачом. Он вспомнил многое — и постарался очнуться. Верней, поначалу мысль о том, что придётся стараться, даже не пришла ему в голову. Сон — на то и сон, чтобы из него была предусмотрена мгновенная телепортация в реальность.