Ему, в общем-то, было наплевать, но так повелось с тех времен, когда он делил с Евой Миллер постель. Ее муж погиб от несчастного случая на лесопилке в пятьдесят девятом, и до некоторой степени это было забавно, если можно назвать забавным такое ужасное происшествие. В те дни на лесопилке работало не то шестьдесят, не то семьдесят человек, а Ральф Миллер стоял в очереди к директорскому креслу. Происшедшее с ним было до некоторой степени забавным, поскольку с пятьдесят второго года Ральф Миллер и пальцем не притрагивался к машинам — целых семь лет, с тех пор, как из десятников шагнул прямо в высший эшелон. Такова была благодарность администрации. Проныра полагал, что Ральф ее заслужил. Когда большой пожар выплеснулся из «Болот» и, гонимый неумолимым восточным ветром, перепрыгнул на Джойнтер-авеню, казалось, что лесопилка неминуемо загорится. Пожарные команды из шести соседних городков итак разрывались на части, пытаясь спасти город, где уж там было расходовать людей на такую плевую операцию, как лесопилка в Салимовом Уделе. Ральф Миллер организовал полную вторую смену борющемуся с огнем подразделению. Под его руководством увлажнили крышу и к западу от Джойнтер-авеню сделали то, что оказалась не в состоянии сделать целая объединенная пожарная команда — соорудили противопожарную баррикаду, которая остановила огонь и повернула его на юг, где пламя полностью укротили.
Через семь лет Ральф свалился в дробилку, беседуя с какими-то заезжими шишками из одной массачусетской компании. Ральф показывал им предприятие, надеясь убедить купить его. Сукин сын поскользнулся в луже и ухнул в дробилку прямо на глазах у гостей. Нечего и говорить, что всякая возможность сделки пошла коту под хвост вместе с Ральфом Миллером. Лесопилку, которую он спас в пятьдесят первом, в феврале шестидесятого закрыли от греха подальше.
Проныра взглянул в заляпанное водой зеркало и расчесал седые волосы, косматые, красивые и в шестьдесят семь все еще завлекательные. Похоже, волосы — единственное, что в Проныре буйно произросло на алкоголе. Потом он натянул рабочую рубаху защитного цвета, взял пачку овсяных хлопьев и пошел вниз.
Вот, пожалуйста — спустя без малого шестнадцать лет после всего он тут нанялся в проклятые домработницы к бабе, с которой когда-то спал, к бабе, которую все еще считал чертовски привлекательной.
Стоило ему переступить порог солнечной кухни, вдова кинулась на него, как стервятник.
— Слушай, тебе не хочется после завтрака натереть для меня воском перила на парадной лестнице, Проныра? Есть у тебя время?
Оба сохраняли деликатную видимость того, что он делает это в одолжение, а не в оплату за свою комнату наверху (четырнадцать долларов в неделю).
— Конечно, Ева.
— А ковер в гостиной…
— …надо перевернуть. Помню, помню.
— Как нынче утром твоя голова? — Она задала вопрос деловито, не позволяя проникнуть в тон и крупице жалости, но Проныра ощутил глубоко спрятанное сочувствие.
— Голова отлично, — обиженно отозвался он, ставя кипятиться воду для овсянки.
— Ты поздно пришел, вот я и спросила.
— Добыла на меня компромат, а?
Он весело вздернул бровь и с радостью увидел, что Ева все еще способна краснеть, как школьница, даже если они и бросили все забавы почти девять лет назад.
— Ну, Эд…
Только она одна по-прежнему звала его Эдом. Для всех остальных в Уделе он был просто Пронырой. Да пусть их. Пусть зовут его, как им нравится. Вот же налепили ярлычок, грубияны!
— Ничего, — грубовато отозвался он. — Я не с той ноги встал.
— Судя по звуку, не встал, а выпал из кровати, — она проговорила это быстрее, чем собиралась, но Проныра только хрюкнул. Он приготовил свою ненавистную овсянку и съел ее, потом, не оглядываясь, взял жестянку мебельной мастики и тряпку.
Наверху не смолкало «тап-тап-тап» машинки этого парня. Винни Апшо, снимавший комнату наверху через коридор от него, сказал, что тот берется за дело каждое утро в девять, работает до полудня, снова начинает в три, тарахтит до шести, опять берется за долбежку в девять и валяет ровно до двенадцати. Проныра не мог себе представить, что у человека в голове помещается столько много слов.
Тем не менее парень казался приятным. Однажды вечером может сгодиться на то, чтобы пропустить «У Делла» несколько стаканчиков пива. Проныра слыхал, что почти все писатели пьют, как сапожники.
Он принялся методично натирать перила и снова погрузился в мысли о вдове. На деньги от мужниной страховки она превратила этот дом в пансион, и дела шли хорошо. Почему бы и нет? Она работала, как ломовая лошадь. Но, должно быть, привыкла регулярно получать от муженька свое и, когда горе растаяло, потребность эта осталась. Черт, и любила же она это дело!
В те дни шестьдесят первого и шестьдесят второго люди еще звали его не Пронырой, а Эдом, и тогда еще он держал бутылку, а не наоборот. У него была хорошая работа в «Би и Эм» — вот однажды январской ночью шестьдесят второго все и произошло.
Он прервал размеренные движения и задумчиво поглядел в крохотное круглое окошко на площадке второго этажа. Окошко заполнял последний, яркий, идиотски золотистый летний свет — свет, смеющийся над холодной шелестящей осенью и над еще более холодной зимой, что придет следом.
В ту ночь виноваты были оба, а когда грех уже случился, и они лежали рядом в спальне Евы, она расплакалась и сказала, что они поступили неправильно. Проныра ответил: правильно, не зная, так ли это и не заботясь на этот счет. Сильный северный ветер выл, кашлял и визжал под стрехами, в комнате же было тепло и безопасно, и они в конце концов заснули бок о бок, как серебряные ложечки в посудном ящике. Ах, Господь с младенцем Иисусом, время — что река, и Проныра задумался, знает ли писатель про это.
Он снова принялся длинными, размашистыми, скользящими движениями натирать перила.
9
10:00 утра.
В начальной школе на Стэнлистрит — в самом новом и великолепном здании Удела — пришло время большой перемены. Учебный округ все еще платил за низкое, остекленное здание с четырьмя классными комнатами. Оно было настолько же новым, светлым и современным, насколько начальная школа на Брок-стрит — старой и темной.
Ричи Боддин, школьный хулиган и забияка, гордившийся этим, важно вышел на детскую площадку, отыскивая глазами шустрого новичка, который всегда знал ответы на все вопросы по математике. Ни один новичок не являлся запросто в его школу без того, чтобы узнать, кто тут хозяин. Особенно такой вот четырехглазый педрила, учительский любимчик.
В свои одиннадцать лет Ричи весил сто сорок фунтов. Всю жизнь мать приставала к людям: поглядите, какой громадный у меня сынуля! Так он узнал, что большой. Иногда он внушал себе, что чувствует, как от его шагов дрожит земля под ногами. А когда Ричи вырастет, то будет курить «Кэмел», прямо как папаша.