– Привет, Саня, – сказал Старшинов.
– Угу. Что у тебя? – спросил Коростылев и тут же спохватился: – Извини, Иван Игнатьич, зашиваюсь…
Участковый махнул рукой – знаю, давно не виделись, но давай, мол, без церемоний – и осторожно опустился на шаткий стул, с интересом разглядывая оперативника, подмечая тени под глазами, воспаленные белки глаз, угрюмые носогубные складки и суточную щетину; щеки, что, казалось, готовы были ввалиться прямо на глазах, и височные впадины синеватого оттенка. В кабинете стояла нестерпимая духота, хотя оконная фрамуга на зарешеченном окне была распахнута настежь.
– Понимаешь, какое дело, – участковый опасливо заерзал на скрипучем стуле, – у меня на участке проживает такая Ветрова Евгения Павловна…
Стук клавиш оборвался, Коростылев глянул на участкового близко, плотно.
– Ну, – сказал опер, глаза настороженно заблестели.
«Ага, – подумал Старшинов, – Значит, не зря я в паспортный стол ходил…»
– Жалоба на нее поступила от соседей, – сказал он вслух, потирая затылок. – Вроде бытовая, и у самих жалобщиков рыльце в пушку, но есть там запашок…
– Да?
– Ну так, не запашок даже… – Старшинов покряхтел, внимательно изучая лицо Коростылева. – В общем, странно все. Я к ней заглянул, к Ветровой-то…
– Ну?
– А она меня с порога выставила, словно я ей уже давно надоел хуже горькой редьки…
– Да ты что?! – Саня усмехнулся, но как-то грустно.
– Ага, – подтвердил Страшинов. – Уйти-то я ушел, но потом вспомнил, что видел гражданку Ветрову с тобой. Здесь…
Коростылев откинулся на спинку стула.
– И что? – спросил он, что-то соображая.
Участковый помолчал.
– Саня, – сказал он наконец, – не парь мне мозг. Она на мундир смотрит, как солдат на вошь. Я ее в глаза не видел, никогда не разговаривал и знать про нее ничего не знаю. Не при делах я-то, но ежели инвалид, персональный пенсионер и полный кавалер «Шахтерской славы» подпишет корябеду в прокуратуру про наркопритон и бордель на моем участке, да еще укажет, что участковому сигнализировал… Как ты думаешь, сколько и чего я хлебать из этого корытца буду? Оно мне надо? Кем она у тебя проходит? Свидетель? Потерпевшая? Подозреваемая?
Коростылев обмяк, побарабанил пальцами по столу, уныло глядя в окно.
– Пошли покурим, – сказал он, доставая из нагрудного кармана мятую пачку «Ту-134», углы рта опустились, тени на лице обозначились четче.
Старшинов поднялся следом. В груди ворохнулось, и давешнее скрипучее колесо прокатилось по сердцу: «Трик-трак». Он пожалел, что пришел сюда. При мысли о том, что он сейчас будет тянуть в себя горький табачный дым пополам с тяжелым, раскаленным воздухом; слушать замотанного вусмерть оперативника, скорее всего, пополняя свою и без того разбухшую картотеку человеческой мерзости, что висит на шее много лет серым лишайным камнем и тянет в беспробудное пьянство, беспамятство и угрюмую, злую тоску, – сделалось тошно. Мало ему своих заморочек? Поднявшись со стула, участковый неловко топтался на месте в ожидании. Коростылев вытянул из печатной машинки лист и спрятал его в ящик стола. Накинул мятый пиджак, чтобы скрыть белые ремни портупеи. Пошарил по карманам, озираясь. Старшинов смотрел и наливался глухой злобой на себя, на свое неумение и неспособность жить чем-то другим, кроме цепляющихся друг за друга фактов, наблюдений, соображений, неправильностей и нестыковок в словах, взглядах, жестах, поступках…
Саня толкнул дверь и вышел в коридор, повернулся на каблуках, глядя в сторону, и рявкнул:
– Загибалов, так твою! Я тебе что сказал!..
Старшинов посмотрел поверх плеча оперативника. Мужичок с пузырящимися карманами выглядывал из ворота пиджака, короткие пальцы мяли бумажку.
– Христом Богом, Ксан Филипыч, – затянул он гнусавым подьячим речитативом, – не губи! Ну клепаю я те ножики, вытачиваю. Но не убивец я. Какой с меня убивец? Я кроля зарезать не могу. Ты ж правду на шесть вершков вглубь видеть должон…
– Загибалов, иди… к следователю, – сказал Корыстылев и впечатал дверь в проем. – Дался ты мне.
Он прихватил Старшинова за локоть и увлек в сумрак коридора, к лестнице, пропахшей старой краской и окаменевшими катыхами пыли. Внизу хлопнула дверь, в холле у дежурки сразу стало шумно, многоголосо. Навстречу милиционерам по ступеням покатился пьяненький хохот и женский голос с повизгиванием: «Музыка на-а-а-с связала, / Тайною на-а-а-ашей стала, / Всем уговорам твержу я в отве-е-е-е-т… Больно, мусор! Ай!..»
В обезьянник запихивали проституток с вокзальной площади. Старший наряда царапал авторучкой в журнале у дежурного, фуражка сдвинута на затылок, лоб и крупные залысины в бисеринках пота. Девчонки упирались, хмель на старые дрожжи растягивал раскрашенные помадой рты в истерические гримасы. У одной потекла тушь с ресниц, и девица размазала краску в черно-синий бланш. Полная грудь свободно колыхалась в вырезе почти расстегнутой блузы. Другая проститутка пыталась лягнуть патрульного в пах, едва удерживаясь на коротких полных ножках, затянутых в крупную нейлоновую сетку. Юбка – у Старшинова ремень был шире – задралась до талии, на трясущихся ягодицах виднелись старые синяки.
– Че уставился, пенек? – Девица с бланшем смотрела на участкового сквозь прутья решетки. – Хочешь? – Она сунула грязный палец в рот и ущипнула себя за сосок через блузку. – Хо-о-о-о-чешь, – протянула она и призывно рассмеялась. Во рту не хватало зубов. Старшинов вспомнил Кашу, макаронины-черви и передернул плечами, отворачиваясь.
– Иван Игнатьич, – Саня пропустил участкового вперед, бормоча в спину, – задрали транспортники со своим ремонтом. Разобрали вокзальное отделение по камешку и все говно к нам стаскивают. Тут теперь каждый день такое шапито, бомжарник – не продохнешь…
Они вышли на крыльцо, словно продавили тугую пленку плотного горячего воздуха, застрявшего в дверях. Уличная духота навалилась, словно пьяный задержанный, повисла на плечах, вызывая безотчетное желание стряхнуть с себя нелепый и никому не нужный груз. Патрульный УАЗ стоял перед крылечком с распахнутыми дверями, распространяя вокруг запахи нагретого металла и бензина. Водитель расстегнул форменную рубашку едва ли не до пупа, галстук висел на булавке, словно прошлогодний увядший лист. К западу наливалось чернотой раскаленное до бледной синевы небо. Над асфальтом дрожало марево.
– Парит, – сказал Коростылев. – Пошли-ка отсюда.
В соседнем дворе они устроились за рассохшимся деревянным столиком. Старые, ломкие тополя тянулись к последним этажам хрупкими ветвями, вяло шевелили поникшей листвой и отпускали пух по воздушным волнам. Пух висел в воздухе долго, словно парил в невесомости, его грязно-серые, свалявшиеся комья колыхались по-над землей, как кораллы в толще воды. Коростылев закурил и уронил сигаретную пачку на столешницу, отполированную локтями поколений доминошников.