Следующий день, как нарочно, оказался воскресеньем. Мне нужен был понедельник с его открытыми конторами. Мне понадобятся риэлторы, агентства по найму, бог знает что еще. И потом, вдруг до понедельника сложившийся у меня единый образ этого места рассеется? Надолго ли все эти подробности останутся в моей памяти? Чтобы не потерять их, я решил изобразить их на чертеже. Собрав всю неиспользованную бумагу, какая нашлась в квартире, я начал рисовать диаграммы, планы, расположение комнат, этажей и коридоров. Закончив какой-нибудь из них, я прилеплял его на стену в гостиной; иногда объединял три, четыре или пять в большое полотно, в единую картину. Когда чистая бумага кончилась, я пустил в дело письма, счета, юридические документы — все, что попадалось под руку, — рисуя с обратной стороны.
Я изобразил свою квартиру — все, что вспомнил, — двигаясь в стороны от трещины, проходившей по стене ванной. Квартира была скромной, но просторной. Там были деревянные полы, частично прикрытые ковриками. Кухня была открытой планировки и переходила в главную комнату. Ее окно выходило туда же, куда и окно моей ванной — во двор с садиком и мотоциклом. Холодильник был старый, модели 1960 года. Над ним висели растения — ползучие, в горшках. Я изобразил лестницу, добавив к чертежу надписи и стрелки, чтобы отметить колючки на перилах и оттенок окисления. Изобразил вход в квартиру старухи, которая готовила печенку, место, где она оставляла свой мусор, чтобы его забрала консьержка. Изобразил шкаф консьержки, пририсовав щетку, тряпку, пылесос — как они стояли вместе, что в какую сторону наклонялось. Лицо консьержки мне по-прежнему не давалось, как и слова, с которыми обращалась ко мне хозяйка печенки, когда я проходил мимо, но это я решил до поры до времени не трогать. На самом деле, мне не давались целые куски дома: участки лестницы и парадного, вся площадка четвертого этажа. Их я оставил расплывчатыми, незаполненными, лишь написав пару слов в скобках рядом с несколькими дюймами чистой бумаги.
Под конец дня я заказал пиццу. Ожидая, когда она появится, я вспомнил, что этим вечером должна вернуться Кэтрин. Это был ее последний вечер перед отлетом обратно в Америку. Я перенес свою огромную, разросшуюся карту со стены гостиной на стену спальни, лист за листом. Не успел я съесть последний кусок пиццы, как явилась Кэтрин. Вид у нее был усталый, но довольный, раскрасневшийся.
— Как Оксфорд? — спросил я из кухни, куда вышел поставить чайник.
Чай превратился в главное связующее звено между нами — эдакий тошнотворный, с молоком, заменитель настоящей близости.
— Оксфорд — круто! Офигенно! Там такие… Как эти ребята, студенты, ездят на велосипедах по всему городу. Они такие симпатичные. Так самозвабенно отдаются студенческой жизни…
— Так само — что? — переспросил я, входя с чашками в гостиную и ставя их на стол.
— Самозабвенно отдаются. Езде на велосипеде, разговорам друг с другом. Я все думала, вот было бы классно, если б их можно было уменьшить и держать в коробке, как термитов. Знаешь, бывают такие наборы с термитами?
— Да. Знаю.
Я посмотрел на нее с интересом и удивлением. Подумал: а ведь то, что она сейчас сказала, умно и смешно — ее первое интересное замечание с момента приезда в Лондон.
— На это можно по два раза в день ходить смотреть, и каждый раз будешь: «Ой, гляди! Смотри, этот занимается! Этот на велосипеде едет!» А они и не знают, что ты за ними наблюдаешь. Они же такие…
Тут она остановилась. Она вовсю старалась подыскать нужное слово — и я тоже хотел его услышать, услышать то, что она собиралась произнести.
— Они же такие… — повторил я, медленно, желая помочь ей найти его.
— Симпатичные! — снова сказала она. — Просто студенты, живут, занимаются своими делами, как все студенты.
Я мысленно перенесся в то время, когда был студентом. Все это время я сознавал, что другие люди в этом дурацком провинциальном городке, люди, которые студентами не являются, знают, что я студент, и я должен быть таким, каким они меня ожидают видеть. Каким именно, я в точности не понимал, но чувствовал, что должен, все проведенные там три года, и это их отравляло. Однажды я пошел на демонстрацию: полиция и зеваки наблюдали за нами со смесью недоумения и презрения, пока мы выкрикивали свои лозунги — и я убежденно выкрикивал их в такт с остальными демонстрантами, просто потому, что знал: все за мной наблюдают и ждут именно этого. Не помню даже, по какому поводу была демонстрация.
Чайник закипел.
— Пойду налью, — с этими словами я вернулся в кухню.
Я наливал воду в заварочный чайник, когда обнаружил, что Кэтрин прошла за мной. Она стояла с широко раскрытыми глазами, серьезная. Взглянув на меня, она произнесла:
— Они были ну такие счастливые! Наивные такие.
Я поставил чайник на место и сказал, глядя на нее в упор:
— Можно задать тебе один вопрос?
— Да, — тихим голосом ответила она.
— Какое твое самое сильное, самое ясное воспоминание? Такое, что видишь даже с закрытыми глазами — по-настоящему, ясно, как в каком-нибудь видении?
Казалось, вопрос ее совсем не удивил. Она спокойно улыбнулась, еще шире раскрыв глаза, и ответила:
— Это было в детстве. В Парк Ридж, где я выросла, под Чикаго. Там были такие качели, на цементной площадке, а вокруг лужайка. И еще — возвышение, деревянный помост, в нескольких футах справа от качелей. Не знаю, зачем оно там было, это возвышение. Ребята на него запрыгивали и спрыгивали. И я тоже. Ну, я, конечно, маленькая была. Но эти качели я вижу. Как я играла на них, качалась…
Ее голос затих. Продолжать ей было не нужно. Я видел, как она видит эти качели. Глаза у нее были раскрыты широко-широко и так и сияли. Она была прекрасна. Я почувствовал некое шевеление в брюках. Кэтрин поняла. Она медленно шагнула ко мне, раскрываясь изнутри, сияя лицом — сияние, волна за волной, разливалось вокруг. Я уже готов был поцеловать ее, но в этот момент из спальни послышался шелест. Вечерний бриз, дотянувшись через открытое окно до листов с моими диаграммами и чертежами, трепал их, пытаясь оторвать от стены. Я оттолкнулся от серванта, отпихнул Кэтрин и бросился в свою комнату закрыть окно.
Там я и провел всю ночь — делал дополнения и поправки к чертежам, просто глядел на них, не отрываясь. Когда наступило утро, я отвел Кэтрин с ее огромным, грязным фиолетовым рюкзаком в «Движение» и посадил в такси до аэропорта. Потом пришел домой, вытащил телефонный справочник и начал повсюду звонить.
Назрул Рам Виас был родом из высшей касты. У них в Индии существует кастовая система: внизу неприкасаемые, наверху — брахманы. Наз был брахманом. Родился и вырос он в Манчестере, но родители его приехали сюда в шестидесятые из Калькутты. Его отец был бухгалтером. Дядя вроде бы тоже. И дед. Не удивлюсь, если перед тем и его отец. Длинная череда писцов, учетчиков, клерков, заносивших в книги операции и события, передававших приказы и распоряжения, благодаря которым совершались новые операции. При их содействии. Так оно и было — Наз содействовал мне во всем. Все совершалось благодаря ему. Он был словно дополнительный набор конечностей — восемь дополнительных наборов конечностей, щупальца, простирающиеся во все стороны, координирующие проекты, отдающие распоряжения, исполняющие команды. Мой исполнитель.