Тогда маримму присмотрелся к его лицу и, когда пришло время, взяв за руку, увел по другой тропе, что начиналась так же, как у всех мальчиков лесных деревень, но после сворачивала и уходила вдаль. В огромный мир за красными песками.
Нуба помнит, как стоя на краю скалистого обрыва, он смотрел в спины уходящих по качающемуся мосту людей — белая спина маримму, за ней черные блестящие спины мальчиков и снова белая спина в развевающихся одеждах. Никто из них не оглянулся, и когда белые одежды скрылись в зарослях на другом берегу, его маримму, сжав маленькую руку десятилетнего мальчика, повел его на горный склон по узкой, скачущей по уступам вдоль водопада тропке. За верхушки черных гор, по бесконечным осыпям шуршащих обломков. И когда они молча, на третий день пути, перевалили еще одну вершину, от старости похожую на крошащийся зуб, Нуба встал, глядя в мягкую пропасть под усталыми ногами. Большая котловина казалось корзиной, набитой зеленой пряжей, а в самом ее центре, глазом, отражающим небо, переливалось озеро, окаймленное полосой темного песка. Тыкались в берега светлые лодочки с острыми носами. Из жидкой синевы торчали шесты с растянутыми сетями. И в низких купах деревьев круглились плетеные из коры крыши маленьких хижин. В одну из таких маримму привел мальчика, отпустил, наконец, его руку и, пройдя вдоль круглых стен, показал, касаясь черным пальцем и взглядывая на подопечного: кувшин для воды, пара мисок на грубой циновке, маленький барабан, висящий на гладком столбе. У стены — завязанный мешок из мягкой замши (в нем были гадальные камни и кости, позже узнал мальчик) и ряд небольших корзинок с плотными крышками. Не произнеся ни слова, отодвинул мальчика от входа и ушел в молчаливую, полную неспешной размеренной жизни деревню, в которой не было женщин и девочек, не было взрослых мужчин в цветных повязках на бедрах. А были лишь белые тюрбаны маримму, их многослойные тоги, да черные тела мальчиков, ходивших, склоняя перед учителями обритые, расписанные красными полосами головы.
В странном поселке тропа Нубы расширилась до размеров котловины и замерла, будто никуда не ведя на долгое время, на десять земных лет.
Он остался один в маленькой хижине и, обойдя ее, так же как перед этим маримму, трогая пальцами свои новые вещи — корзинки, кувшин, удочки у стены, вышел, разглядывая все, что его окружало. Никто не подошел и не повернул головы, все занимались неспешными, обычными деревенскими делами. Старик в белой тоге сидел на корточках, чистя рыбу, а мальчик постарше Нубы забирал ее, и, продевая в жабры крепкую нить, вешал на собранные из жердей вешала. Вот прошли три мальчика, таща на плечах мокрые бурдюки, с которых капала вода, а дальше, у небольшого костра помешивал варево в котелке еще один мужчина в белых одеждах. Не было слышно голосов и смеха, песен, ворчания. Лишь требовательно кричали древесные обезьяны, сыпля с веток сухие листья и мусор, да пели птицы в вершинах деревьев.
Постояв, Нуба вернулся в свою хижину и взял удочки. Он шел по убитой босыми ногами тропке к темному песку, и маримму, сидевший на маленькой поляне, кивнул в ответ на его вопросительный взгляд и снова опустил лицо, внимательно раскладывая перед собой вынутые из мешка гладкие кости.
Нет, тут не было молчальников, давших богам запечатать свои рты, но оказалось, обыденная жизнь требовала очень малого количества слов, и постепенно, подстраиваясь под молчаливых маримму, ученики переставали говорить лишнее, ведь всегда можно посмотреть, что делает взрослый и делать то же самое. Слов, сказанных днем, было так мало, что они терялись в звуках леса, травы и воды, потому казалось — их нет вовсе.
Настоящие слова приходили по ночам. И в первые недели жизни в поселке маримму Нуба спал плохо, вслушиваясь в песни, что доносились от костров, разожженных в лесной чаще. Монотонные и длинные, они усыпляли, но он уже знал, стоит задремать, как монотонность прервется чьим-то болезненным криком или горячей невнятной речью или начнут падать в ночную темноту мерные слова, проговариваемые будто нечеловеческим горлом и губами. Тогда Нуба замирал, сжимая кулаки и глядя в плетеный потолок маленького дома, шептал детские заклинания, которым научила его мать. А в ответ из величавой темноты рокотали маленькие барабаны, сыпался шелест бамбуковых погремушек и иногда доносился горький мальчишеский плач, прерываемый мерными словами маримму.
Когда в небе вставала большая луна, дым от костров наливался тревожным запахом странных зелий, барабаны стучали громче, а слова переполняли ночь, и казалось, топтались у входа в хижину, норовя зайти внутрь и напасть на лежащего без сна мальчика.
Однажды, не выдержав, он встал и, выйдя в ночь, побежал к мелькающим между черных стволов огням, готовый на все, пусть даже смерть, лишь бы увидеть, что там и не мучиться воображаемыми картинами, рисующими в голове чудовищ, в которые превращаются маримму. И ни одного огня не смог увидеть ближе, чем в полусотне шагов. Казалось, костры ползали между черных кустов, дразня ярким пламенем и вспышками искр. Он вернулся в хижину, еле волоча ноги, расстроенный и разозленный, завязал все шнуры на пологе входа мертвыми узлами и бросился на циновку, шепча грубые слова. А когда проснулся, над ним сидел маримму, солнце, пролезая в окошки, выбеливало тюрбан до невыносимого блеска и черное лицо под ним казалось лишенным черт.
— Твой огонь будет зажжен позже. Не иди к чужим кострам. Иначе чужие судьбы отравят тебя, — глуховатым, обычным человеческим голосом сказал ему учитель. И, вставая, расправил складки многослойного одеяния.
— Хочешь знать больше, приходи после заката на дальний берег, я научу тебя варить нужные травы, те, что вкладывают в голову весь мир.
Нуба кивнул. И дождавшись заката, впервые пришел к своему маримму, садясь рядом с ним на корточки возле маленького очага, на котором висел закопченный котелок, а на песке, на расстеленной циновке, толпились тыквы, горшочки и иноземные тускло блестящие сосуды с плотно притертыми крышками. Маримму открыл один из сосудов, бережно наклоняя, влил в котелок отсчитанные капли быстрой темной жидкости с резким запахом. И сказал:
— Вилья. Седьмая чешуина с хвоста саламандры, прикормленной девушкой, не знающей мужчины. Настояна на зеленой воде дальнего родника, взятой в первую ночь после новой луны, в год, когда три бури следуют одна за другой без перерыва. Вилья сделает отвар крепким и даст ему долгую жизнь без порчи и изменения свойств. Влить должно столько капель, сколько лет избранному, но убрать один год.
Капли шипели, входя в булькающую жидкость. А маримму, закрыв бутылочку, поставил ее и взял тыкву, в которой что-то шуршало. Откидывая пробку, висящую на полоске коры, сунул в широкое горло пальцы. Вытащил скрученные побеги, цепляющиеся за все вокруг.