Вскоре после восстания узников, осенью 1943 года, Тре-блинку действительно ликвидировали, разобрали буквально по камушку. Землю перепахали, а на месте лагеря смерти построили ферму, с тем чтобы помешать местным жителям разгуливать по территории и рыться в мусоре. На строительство фермерского дома пошли кирпичи из старых газовых камер, а в обитатели фермы назначили бывшего охранника-украинца по фамилии Штребель и его семью. Украинских охранников для Треблинки вербовали из советских военнопленных. Работа в лагере смерти — эта «работа» была не чем иным, как массовым истреблением людей — сказывалась на психике всех и каждого. Сетракян сам был свидетелем, как эти бывшие военнопленные, особенно украинцы немецкого происхождения, на которых возлагались более серьезные обязанности — их назначали взводными или отделенными, — превращались в продажных тварей и вовсю использовали возможности, предоставляемые лагерем, как для удовлетворения садистских наклонностей, так и для личного обогащения.
Этот охранник, Штребель... У Сетракяна не получалось вызвать в памяти его лицо, зато он хорошо помнил черную форму украинских охранников, их карабины, а главное — их жестокость. До Авраама дошел слух, что Штребель и его семейство совсем недавно покинули ферму — они пустились в бегство, испугавшись приближения Красной Армии. Однако Се-тракяну, как священнику небольшого прихода, расположенного в сотне километров отсюда, были известны и другие слухи—о том, что в местности, окружающей бывший лагерь смерти, воцарилось само Зло. Люди перешептывались, что как-то ночью семейство Штребель просто исчезло — не сказав никому ни слова, не забрав с собой никаких пожитков.
Именно эти россказни больше всего интересовали Сетракяна.
Авраам давно начал подозревать, что в лагере смерти он тронулся умом — если не полностью, то, во всяком случае, частично. Видел ли он на самом деле то, что, как ему казалось, представало перед его глазами? Или, может, гигантский вампир, вкушающий крови еврейских узников, — всего лишь плод его воображения? Работа какого-нибудь механизма психологического приспособления? Некий голем, заместивший в его сознании ужасы нацистов, которые мозг просто не в силах был воспринимать?
Только сейчас Сетракян почувствовал в себе достаточно сил, чтобы найти ответы на эти вопросы. Он миновал кирпичный домик, вышел на поле, где трудились сезонные рабочие, и вдруг понял, что это вовсе не рабочие, а местные жители: принеся из домов всевозможные копательные инструменты, они перелопачивали землю в поисках еврейских золотых и ювелирных изделий, возможно, оставшихся здесь после страшной бойни. Однако попадались им вовсе не золото и драгоценности, а лишь куски колючей проволоки, перемежаемые время от времени фрагментами костей.
Копатели окинули Сетракяна подозрительными взглядами, словно бы он нарушил какой-то неизвестный ему, но весьма жесткий кодекс мародерского поведения, не говоря уже о том, что вторгся в пределы неясно обозначенного, однако же твердо заявленного участка. Даже его пасторское одеяние не возымело никакого эффекта — темп копания остался прежним, а решимость поживиться не дала ни единой трещины. Некоторые, правда, приостановились и даже опустили глаза, но уж точно не от стыда — скорее, в той манере, в которой люди дают понять: «меня не проведешь»; они лишь выжидали, когда пришелец двинется дальше, чтобы можно было продолжить гробокопание.
Сетракян покинул территорию бывшего лагеря, оставил за спиной его незримую границу и направился к лесу, след в след повторяя тот путь, которым прошел во время бегства из лагеря. Несколько раз он свернул не туда, куда надо, но все же вышел к развалинам древней римской усыпальницы — по его воспоминаниям, здесь ничего не изменилось. Сетракян спустился в подземелье, туда, где когда-то столкнулся с нацистом Зиммером, — столкнулся, а потом уничтожил его: несмотря на сломанные руки и все прочее, он выволок ту тварь на свет бела дня и долго смотрел, как она поджаривается в лучах солнца.
Осмотревшись в подземелье, Сетракян вдруг кое-что понял. Царапины на полу... Протоптанная дорожка от входа... Явные признаки того, что это место совсем недавно служило кому-то обиталищем.
Сетракян быстро вышел на воздух. Он стоял возле вонючих развалин и глубоко дышал, его грудь сжимало, словно гигантскими тисками. Да, он ощутил здесь присутствие Зла. Солнце уже низко стояло на западе, скоро вся местность погрузится во тьму.
Сетракян закрыл глаза, словно и впрямь был священником, готовящимся к молитве. Но он не взывал к высшим силам. Он старался сосредоточиться, усмирить страх и во всем объеме оценить задачу, которая перед ним возникла.
К тому времени, как он вновь оказался у сельского домика, местные уже разошлись по домам. Перед ним лежало пустынное поле, тихое и серое, словно кладбище, — да, в сущности, оно кладбищем и было.
Сетракян зашел в домик. Он решил побродить немного по комнатам — просто так, дабы удостовериться, что в доме никого нет. Зайдя в гостиную, Сетракян испытал приступ ужаса. На маленьком столике, стоявшем возле лучшего стула в комнате, лежала на боку деревянная курительная трубка великолепной резьбы. Сетракян потянулся к трубке, взял ее своими искалеченными пальцами — и мгновенно узнал изделие.
Эта резьба была творением его рук. Он смастерил четыре такие трубки — вырезал их под Рождество 1942 года по приказу украинского вахмана: они предназначались для подарков.
Трубка затряслась в руках Сетракяна, когда он вообразил, как охранник Штребель сидит в этой самой комнате, окруженный кирпичами, взятыми из дома смерти, как он наслаждается табаком, и к потолку возносится тонкая струйка дыма, — и все это происходит именно в том месте, где ревело пламя в пылающей яме и смрад человеческих жертвоприношений так же устремлялся вверх, как вопль, обращенный к утратившим слух небесам.
Сетракян сжал трубку так, что она треснула, разломил ее пополам, бросил обломки на пол и принялся давить их каблуком, дрожа от ярости, подобной которой он не испытывал много месяцев.
А затем — также внезапно, как он обрушился, — приступ прошел. Сетракян снова обрел спокойствие.
Он вернулся в скромную кухоньку, где уже побывал ранее, зажег стоявшую там на столе одну-единственную свечу и разместил ее у окна, обращенного к лесу. Затем устроился у стола на стуле.
Сидя в одиночестве в этом доме, ожидая то, что неминуемо должно было произойти, он разминал свои искалеченные пальцы и вспоминал тот день, когда пришел в деревенскую церковь. Он, беглец из лагеря смерти, был страшно голоден; он искал хоть какую-нибудь еду. Увидев этот храм, он заглянул туда и обнаружил, что церковь совершенно пуста. Всех служителей арестовали и увезли. В домике приходского священника, стоявшем рядом с храмом, он нашел церковное облачение, еще хранившее человеческое тепло, и, побуждаемый скорее крайней нуждой, чем каким-нибудь обдуманным планом, быстро переоделся: его собственная одежда истрепалась так, что ни о какой починке не могло быть речи, к тому же она за версту выдавала в нем беженца, притом очень подозрительного толка, да и ночи были крайне холодные. Здесь же, в храме, Авраам придумал уловку в виде повязки на горле, — в военное время она не должна была вызывать много вопросов. Даже при том, что он не произносил ни слова, прихожане восприняли его как нового священника, присланного свыше, — возможно, потому, что жажда веры и покаяния особенно сильна в самые темные времена, — и потянулись к нему на исповедь. Они истово оглашали свои грехи перед этим молодым человеком в пасторском одеянии, хотя все, что он мог предложить взамен, — это жест отпущения, сотворенный искалеченной рукой.
Сетракян не стал раввином, как того хотела его семья. И вот теперь он оказался в роли священника — это была совсем другая роль, но все же какую-то странную схожесть можно было усмотреть.
Именно там, в покинутой церкви, Сетракян начал борьбу со своими воспоминаниями, с теми картинами, что запечатлелись в его памяти, картинами настолько чудовищными, что временами он поражался: неужели все это — от садизма нацистов до гротескной фигуры огромного вампира — имело место в реальности? Единственным доказательством, которым он располагал, были его искалеченные руки. К тому времени сам лагерь смерти, как ему рассказывали другие беглецы, которым он предоставлял «свою» церковь в качестве пристанища, — крестьяне, спасавшиеся от Армии Крайова, дезертиры из вермахта или даже из гестапо, — был уже стерт с лица земли.
После захода солнца, когда глухая ночь полностью овладела округой, над фермой воцарилась жуткая тишина. Сельская местность по ночам может быть какой угодно, вот только безмолвной ее не назовешь, однако в зоне, окружающей бывший лагерь смерти, не разносилось ни звука. Здесь было пугающе и даже как-то величественно тихо, словно сама ночь затаила свое дыхание.