— Поросе-енок? Мы знаем, что ты здесь.
Они подергали ручку двери. Потрясли. Начали колотиться в кабинку. Оскар обхватил руками колени и крепче сжал зубы, чтобы не закричать.
Уходите! Оставьте меня в покое! Что вы ко мне пристали?!
Йонни ласково произнес:
— Поросеночек, милый, если ты не выйдешь, нам же придется тебя после школы подсторожить. Ты этого хочешь?
Повисла тишина. Оскар тихонько выдохнул.
Они продолжали что есть силы колотить в дверь руками и ногами. Грохот разносился над кабинками. Дверная защелка прогнулась. Пожалуй, стоило открыть и выйти к ним, пока они окончательно не разозлились. Но он не мог, и все тут.
— Поросе-енок?
Оскар поднял руку в классе, заявил о себе. Похвастал знаниями. Это было запрещено. Ему такое не прощалось. Они выискивали малейший повод для издевательств — он был слишком толстым, слишком уродливым, слишком противным. Но главное — он существовал, и каждое напоминание об этом было преступлением.
Скорее всего, они просто устроят ему «крестины»: макнут головой в унитаз и спустят воду. Что бы они ни придумали, каждый раз после экзекуции он испытывал невероятное облегчение. Так почему же он не может открыть защелку, которая и так вот-вот поддастся, и дать им отвести душу?
Он смотрел, как защелка со стуком вылетает из паза, как распахивается дверь, грохнувшись о стенку кабинки, как в проходе возникает ликующий Микке, и знал ответ.
Потому что у этой игры свои законы.
Он не открыл замок, а они не перелезли через стену кабинки, потому что у этой игры другие правила. Каждому — своя роль.
Им — раж преследователей, ему — страх жертвы. Когда он попадался им в руки, лучшая часть игры оставалась позади, само наказание было лишь формальностью. Сдайся он раньше времени — и вместо погони им бы пришлось направить свою энергию на наказание. А это гораздо хуже.
Йонни Форсберг заглянул в кабинку:
— Если собрался срать, крышку подними! А ну-ка повизжи!
И Оскар завизжал. Это тоже было частью игры. Иногда, если он слушался, ему удавалось избежать наказания. Сейчас он особенно старался — из страха, что они разожмут его руку и обнаружат позорный секрет.
Он сморщил нос пятачком и принялся хрюкать и визжать, визжать и хрюкать. Йонни с Микке заржали:
— Молодец, Поросенок! А ну давай еще!
Оскар продолжил верещать, зажмурившись и сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. Потом умолк. Открыл глаза.
Они ушли.
Он остался сидеть, съежившись на крышке унитаза и уставившись в пол. На кафельной плитке под ним виднелась красная капля. Пока он смотрел на нее, из носа упала еще одна. Он оторвал от рулона кусок туалетной бумаги и прижал к носу.
Иногда с ним такое случалось — от страха начинала идти носом кровь. Это даже пару раз спасало его от побоев: увидев, что он и так в крови, его в последний момент отпускали.
Оскар Эрикссон сидел, скорчившись на унитазе, с туалетной бумагой в одной руке и обоссанным шариком в другой. Мальчик, страдающий кровотечением, недержанием и словесным поносом. Да у него же течет изо всех дыр! Еще немного — и он будет какаться в штаны. Свинья.
Он встал, вышел из туалета. Капли крови на полу он вытирать не стал. Пускай кто-нибудь увидит и задумается, что здесь произошло. Решит, что здесь кого-то убили. Потому что здесь и правда кого-то убили. Снова. В сотый раз.
*Хокан Бенгтссон, мужчина сорока пяти лет, с пивным брюшком, заметной лысиной и неизвестным властям местом жительства, сидел в вагоне метро, выскочившем из туннеля, и разглядывал в окно район, где ему предстояло жить.
Не самое красивое место. Норрчёпинг был куда приятнее. И все же западное направление лучше, чем захолустья вроде Щисты, Ринкебю и Халлонбергена, которые ему приходилось видеть по телевизору. Этот район заметно от них отличался.
«СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ: РОКСТА».
Здесь все казалось более плавным, округлым, даже невзирая на местный небоскреб.
Он наклонил голову, чтобы разглядеть последний этаж офисного здания компании «Ваттенфаль». Таких высоченных домов в Норрчёпинге он не припоминал. Правда, он так ни разу и не побывал в центре города.
Вроде ему на следующей? Он взглянул на схему метро над дверями. Да, на следующей.
«ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ».
Никто на него не смотрит?
Нет, в вагоне сидело всего несколько человек, да и те уткнулись в свои вечерние газеты. Завтра в них напишут про него.
Взгляд его задержался на рекламе нижнего белья. Женщина, позирующая в черных кружевных трусиках и лифчике. Господи, ужас какой. Кругом разврат. И как только такое допускают. Куда катится этот мир, куда девалась любовь?
Руки его дрожали, ему пришлось положить их на колени. Он страшно нервничал.
— И что, совсем нет другого выхода?
— Думаешь, я бы тебя на это толкала, если бы существовал другой выход?
— Нет, но…
— Другого выхода нет.
Выхода нет. Значит, остается взять и сделать. И желательно ничего не запороть. Он изучил карту в телефонном справочнике, выбрал участок леса, с виду подходивший лучше всего, и отправился в путь.
Эмблему «Адидас» он срезал ножом, теперь лежавшим в сумке, зажатой между ног. Это была одна из его ошибок в Норрчёпинге. Кто-то запомнил логотип на сумке, а потом полиция нашла ее в мусорном контейнере неподалеку от их квартиры, куда он сам же ее и выбросил.
На этот раз он возьмет сумку домой. Изрежет на куски и, например, спустит в унитаз. Интересно, так делают?
А как вообще делают?
«КОНЕЧНАЯ…»
Поезд исторг из своего чрева толпу пассажиров, и Хокан последовал за всеми, неся сумку в руке. Она казалась тяжелой, хотя единственным весомым предметом внутри был газовый баллон. Хокан старался идти как можно небрежнее, а не как приговоренный, бредущий на собственную казнь. Нельзя привлекать к себе внимание.
Но ноги подкашивались, словно желая врасти в перрон. А что если взять и остановиться? Встать на платформе — и не двигаться. Стоять здесь до самой ночи, пока его не заметят, не позвонят… кому-нибудь, кто приедет и его заберет. Увезет подальше отсюда…
Он продолжал идти, не сбавляя шага. Правой, левой. Нет, нельзя раскисать. Стоит допустить какую-нибудь оплошность — и случится непоправимое. Самое страшное, что только можно себе представить.
Наверху, у турникетов, он огляделся по сторонам. Он не очень хорошо здесь ориентировался. Интересно, где тут лес? У прохожих, понятное дело, не спросишь. Оставалось идти наугад. Лишь бы идти, поскорее со всем этим разделаться. Правой, левой.
Должен же быть какой-то другой выход!
Но в голову ничего не приходило. Существовали четкие правила, условия. И это был единственный способ их выполнить.
Он делал это дважды, и оба раза прокалывался. В Вэкшё промах был не особо серьезным, но им тем не менее пришлось переехать. Сегодня он все сделает правильно. Заслужит похвалу.
А может, и ласку.
Два раза. Он был уже обречен. Разом больше, разом меньше — какая разница? Никакой. Приговор общества все равно один. Пожизненное заключение.
А приговор совести? Сколько взмахов хвоста, царь Минос?[3]
Аллея сворачивала в сторону там, где начинался лес. Похоже, тот самый, что он видел на карте. Баллон и нож бряцали в сумке. Он старался нести ее как можно ровнее.
На дороге перед ним показался ребенок. Девочка лет восьми, идущая домой после школы, с подпрыгивающей на боку сумкой.
Нет! Никогда в жизни!
Всему есть предел. Только не ребенка! Уж лучше пусть берет у него, пока он не рухнет замертво. Девочка что-то напевала. Он ускорил шаг, нагоняя ее, чтобы расслышать слова.
Солнечный лучик в окошке моем,
нам веселее будет вдвоем.[4]
Неужели дети до сих пор это поют? Может, у девочки была старушка-учительница. Как хорошо, что эту песенку еще помнят. Ему захотелось подойти поближе, чтобы лучше расслышать, да, еще ближе, чтобы различить запах волос…
Он замедлил шаг. Осторожность прежде всего. Девочка свернула с аллеи и продолжила путь по лесной тропинке. Наверное, живет по ту сторону леса. И как только родители позволяют ей ходить здесь одной, такой крохе?
Он остановился, дожидаясь, пока девочка исчезнет из виду.
Иди, иди, милая. Не останавливайся и не играй в лесу.
Он выждал около минуты, слушая пение зяблика на соседнем дереве. И последовал за ней.
*Оскар шел домой из школы с головой тяжелой, как чугун. Ему всегда становилось паршиво на душе, когда удавалось избежать наказания таким способом, будь то поросячий визг или что-нибудь другое. Даже хуже, чем если бы его избили. Он это знал и все равно еще ни разу не смог себя заставить с честью принять издевательства — его слишком пугала боль. Уж лучше унижения. Не до гордости.