Сад располагался на западной окраине города, над обрывом. С этой стороны тянулись остатки древних укреплений; стены вдоль улиц возвели несколько десятилетий назад. За зубцами ограды вставали старые деревья, погружая мостовую в тень — здесь всегда было прохладно. Горожане гадали, зачем упрятывать цветы за толстый камень, как в темницу, и показывается ли внутри солнце.
Христоф не пускал в сад посторонних. За редким исключением товар развозили по лавкам его помощники, почти такие же угрюмые, как хозяин. Разговаривали они неохотно и мало, будто скрывая какую-то тайну. Сад будоражил воображение герцбуржцев помоложе; родители тщетно убеждали их, что никакой тайны нет.
И это было правдой. За решётчатыми воротами Христоф укрывался от людей — и только. В юные годы ему, крестьянскому сыну, привелось перенести немало унижений. Хозяева, бюргеры и знать, в ту пору приравнивали цветовода к хорошо выдрессированной собаке. Но кропотливым трудом Христоф завоёвывал себе положение. Накопив немного денег, он завёл в окрестностях Герцбурга собственный садик (который скоро разросся), вывел три сорта дорогих лилий — и разбогател. С достатком пришло уважение, и в сорок лет ему вверили городской сад, где он водворился полновластно. Он выгнал всех трутней и наладил всё так, что сад стал славой Герцбурга.
Домик его стоял в глубине сада. Христоф выходил нечасто: по делам и в церковь. Раз в месяц он пешком отправлялся за город — за образцами для скрещивания; во всём же прочем жил отшельником и людям не докучал.
И все же садовника не любили. Едва сутулая фигура показывалась из-за угла, знакомые с Христофом переходили на противоположную сторону. Он стучал чёрной тростью по булыжнику мостовой — не стучал даже, а колотил, что вызывало мигрень у пожилых дам. Шёл он, не считаясь с другими прохожими. Случалось, наконечник трости ударял по чьей-нибудь ноге. Пострадавший возмущённо требовал извинений; Христоф, ухмыляясь, фыркал из-под пышных усов: «Не извольте серчать, дорогой господин!» Дорогой господин почему-то чувствовал себя неуютно и больше со стариком уже не связывался.
Он ни с кем не здоровался — даже с мэром. Однажды мэр оскорбился и послал садовнику гневное письмо. Тот в ответ сослался на слабое зрение. И точно, улочки в Герцбурге были узкими и тёмными — стариковские глаза могли и не углядеть кого-то в густой тени. Мэра объяснение удовлетворило, но приказчики лавок только качали головами. От взора Христофа не ускользало ничего — ни мелкая монетка, ни приписка мелким почерком в договоре.
В церкви садовник садился всегда на одно и то же место, презрев всякую иерархию и манеры. От него отсаживались на почтительное расстояние. Пастор, напротив, его уважал: проповедь проходила в тишине и порядке, если этот скромный прихожанин сидел на своей скамье. Он не шикал; хватало одного взгляда из-под косматых бровей, чтобы болтун осёкся. Родители наделили Христофа могучим телосложением, мрачным лицом и крепкими кулаками. Всё он сохранил до старости, и лезть на рожон не хотелось никому.
Новые в городе люди звали его на приёмы — и не получали даже условного отказа. Иные негодовали и грозили сжить садовника со света, но вскоре остывали: уж такой был человек. И негодование совсем утихало, когда узнавали о его происхождении.
Христофа не любили, но с ним мирились и ему не перечили… пока в Герцбурге не появился новый почтмейстер.
Одним воскресным утром садовник явился, как обычно, в церковь. Был жаркий день, и в плотном костюме он изрядно взопрел. Служба ещё не началась. Шагая между рядами, старик отирал платком пот со лба. Когда он подошёл к своей скамье, та оказалась занята. Какой-то тучный господин восседал на его, Христофа, законном месте и очевидно страдал от жары и скуки. Серый сюртук вздувался на круглых плечах; казалось, он вот-вот лопнет. По плешивой голове обильно —будто она таяла — текли крупные капли.
Христоф сказал:
— Будьте так любезны освободить мою скамью.
Толстяк с трудом повернул голову и пробубнил:
— Да-да, конечно я подвинусь.
Христоф процедил:
— Я никого не просил подвигаться. Я просил освободить мою скамью.
Тучный господин его будто и не слышал. Точно громадный слизень, он медленно пополз вправо, пока из-под обширного зада не выпростался кусочек скамьи.
— Пожалуйте, — улыбнулся он. — Я новый почтмейстер Герцбурга. С кем имею честь беседовать?
Садовник затрясся от злости. Трость застучала по мрамору, как дятел по дубу, потом заходила в руках и вдруг взлетела. Удар обрушился на спинку соседней скамьи, но бивший охотнее направил бы его на голову почтмейстера. Тот в изумлении разинул рот.
На кафедре возник пастор, сияющий ослепительней церковных стен.
— Братья и сёстры!.. — начал было он, но увидев быстро удаляющуюся спину Христофа, запнулся.
Происшествие обсуждали несколько дней. Почтмейстер оказался человеком незлобивым и сам заступался за вспыльчивого старика.
А тот ненавидел — люто, до безумия. В улыбке толстяка он усмотрел насмешку. Всколыхнули рассудок гнетущие воспоминания. Вот такой же ухмылкой Христофа ставили тогда на место. Над ним забавлялись и ради пущей остроты притворялись, что он среди равных. Но это было, как и сейчас, единственно для виду. Чего бы он не достиг, для них он остаётся грязным крестьянским сынком, который имел наглость из деревенской глуши перебраться в Герцбург.
Переживания не сказались на искусстве Христофа: его цветы по-прежнему околдовывали людей. Но жизнь стала для садовника невыносимой. Он почти не выходил за пределы сада: боялся, что снова осмеют.
И тогда он решил убить почтмейстера. Сидя лунными ночами на скамеечке перед домом, Христоф перебирал в памяти всевозможные способы умерщвления. Однако все представлялись или недостаточно жестокими, или слишком опасными для него самого. А он не желал гибнуть из-за «жирной свиньи» — предмета своей ненависти.
Христоф смотрел на луну, луна взирала на Христофа. Ночи приходили и уходили, а он так и не мог ничего придумать.
II
Одним летним утром садовник беззвучно отворил и тут же закрыл калитку в воротах. Как никогда он не хотел привлекать внимания. Христоф вдохнул — как бы неохотно — прохладного воздуха и двинулся прочь. Он держался тени и в своей скромной робе, с холщовым мешком на плече, был совсем неприметным. Герцбург спал, из некоторых окон ещё доносился трубный храп.
Небо над двускатными крышами ширилось и выцветало.
Сутулый гигант выбирал переулки потемнее. Если какая-нибудь ранняя пташка и видела его, то принимала за обыкновенного работника, идущего по своим немудрёным делам.