— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.
— Хэлло… — лениво ответило эхо — все выше, выше — и пропало.
Он вошел в комнату.
— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он глядя вверх.
Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем, башенке. Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он не видел еще так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза.
В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало глаз, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли какие-то жуки. А другая половина мира была голубой и бесконечной. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Затем Эдвин увидел красно-бело-голубые палатки, развевавшиеся на высоких шестах.
Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен». Он упал на колени, распростерся на полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение, и слепота поразит его!
Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину. Он снова видел орешник, вязь, каменную стену и этот лес, который он считал бесконечной стеной и за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная не кончается этим миром Низменности и Возвышенностей.
Он снова потрогал ручку запретной двери. Заперто. А правда ли, что он поднимался наверх? Уж не пригрезился ли ему этот бесконечный полузеленый-полуголубой мир? Эдвин затрепетал. Господь, владевший этим чудесным миром! Может быть он и сейчас глядит на него. Эдвин провел ладонью по похолодевшему лицу:
— Я еще вижу, спасибо тебе. Я еще могу видеть.
В девять тридцать, с опозданием на полчаса, он постучался в дверь класса. Учительница ждала его в своем длинном сером платье с капюшоном, закрывавшем лицо. На ней, как обычно, были очки в серебряной оправе и серые перчатки.
— Ты опоздал сегодня.
За ее спиной пламя камина ярко играло на блестящих корешках книг, стоявших на стеллажах. Стеллажи шли вдоль всех стен класса, а камин был такой большой, что Эдвин мог вступить в него не наклоняя головы.
Дверь класса закрылась, стало тихо и тепло. В классе стоял письменный стол, у которого когда-то сидел Господь. Он ходил по этому ковру, набивая свою трубку дорогим табаком, хмуро выглядывал из этого огромного окна с цветными стеклами. В комнате еще носились запахи табака, каучука, кожи и серебряных монет. Здесь голос учительницы звучал медленно и торжественно, когда она рассказывала о Господе, о старых временах, когда Мир еще создавался Волей и Трудом Господа, когда он из проекта на бумаге превращался в строение из бревен и досок. Отпечатки пальцев Господа еще сохранились на нескольких отточенных карандашах, которые лежат в коробке, закрытой стеклом. Их нельзя трогать, можно только смотреть, пока отпечатки не исчезнут, как растаявшие снежинки.
Здесь в этом классе, мягко льющийся голос Учительницы рассказывал Эдвину, что ожидается от него и его тела. Он должен расти и унаследовать черты, запахи, голос Господа. Когда-нибудь он сам станет Господом, и ничто не должно помешать этому. Ни небо, ни деревья, ни То, что находится за деревьями.
Он задумался, и очертания Учительницы расплылись у него перед глазами.
— Почему ты опоздал, Эдвин?
— Я не знаю.
— Я тебя еще раз спрашиваю, почему ты опоздал?
— Одна… одна из дверей, запертых, была открыта…
Он увидел, что Учительница вздрогнула, опускаясь в большое кресло с подлокотниками. Ее голос стал каким-то подавленным. Точно такой же был однажды у него самого, когда он плакал, испугавшись ночного кошмара.
— Какая дверь? Где? Она же должна быть заперта!
Дверь около портретов Дали-Пикассо, — сказал он в страхе; они с Учительницей всегда были друзьями. Неужели все кончилось? Он все испортил?
— Я поднимался по лестнице. Я должен был, должен! Простите меня, простите! Не говорите, пожалуйста, маме!
Она растерянно посмотрела на него; в стеклах его очков поблескивали языки пламени от камина.
— И что ты там видел? — пробормотала она.
— Большое голубое пространство!
— А еще?
— Еще зеленое, и даже какие-то ленты, и по ним ползут жуки. Но я был там совсем не долго. Клянусь вам, клянусь!
— Зеленое пространство, да, ленты и маленькие жуки, да, да, — от ее голоса стало еще страшнее. Он шагнул к ней и хотел взять ее за руку, но она отняла руку и подняла ее к своей груди. — Я сразу спустился, я закрыл дверь, я больше не буду, никогда-никогда! — отчаянно плакал он.
Ее голос был таким тихим, что он едва мог разобрать слова.
— Но ты уже видел, и захочешь увидеть еще и теперь всегда будешь интересоваться этим.
Она раскачивалась взад-вперед. Внезапно она повернула к нему свое лицо:
— А какое оно, то, что ты видел?
— Оно очень большое — я очень испугался.
— Да, да, большое, огромное, Эдвин. И так же похоже на наш Мир. Большое, огромное, неопределенное. О, зачем ты это сделал? Ты же знаешь, что это плохо!
Воцарилась тишина, прерываемое потрескиванием дров в камине. Она ждала его ответа, и так как он молчал, проговорила, едва двигая губами:
— Это все из-за Матери?
— Я не знаю!
— Она все время кричит, ворчит на тебя, ничего не позволяет, а тебе хочется побыть одному, да? Ну, скажи мне!
— Да! Да! — закричал он, захлебываясь от рыданий.
— И ты убежал, потому что она захватила все твое время, все твои мысли? — ее голос был печальным и растерянным. — Ну, скажи…
Он вытирал кулачками слезы: — Да!
Он кусал себя за пальцы, за руки: — Да!
Это было нехорошо — признавать такие вещи, но сейчас ему не нужно было их говорить. Она сама все сказала, и ему оставалось только соглашаться, кивать головой, громко всхлипывать.
Учительница как-то сразу постарела и сгорбилась. Она медленно поднялась, подошла к столу и что-то написала на листке бумаги.
— Передай это Матери; здесь сказано, что у тебя каждый день должно быть два свободных часа. Проводи их, где хочешь. Но только не снаружи. Ты меня слышишь?