— Я был хозяин ножа, но теперь нас двое.
Он подал нож рукояткой, сжимая лезвие окровавленной ладонью. Лада приняла, свела пальцы на тёплом резном дереве, сморщившись и сдерживая тошноту. И тут кровь, снова. Но надо провести линии точно. Нагнулась, не обращая внимания, что циновка съехала с бедёр и упала на доски пола. И стала рассекать твердую кожу точными штрихами.
— Вот тут, а здесь — так. Не знаю, чего ты хотел, но начал хорошо, и я теперь вижу, где надо. Ты бы лучше спел, а? Что у вас тут поют, когда работают. А я, кажется, снова буду болтать, извини. Но я вижу!
Двигалась рука, поскрипывала кожа, расходясь волосяными чёрными резами. Лада поддевала срезанную кожу и углубляла канавку, скребла донышки в ячейках, куда лягут осколки. И то молчала, а то говорила, не слыша сама себя.
Мутный утренний свет, просочившись через тучи, заполнил хижину, но его не было видно рядом с куполом радуг. Лада наощупь провела рукой по столу, оторвала взгляд от сверкающего орнамента.
— Ещё! Есть ещё?
— Всё… — на этот раз мастер понял значение нетерпеливого жеста.
Она встала с колен, покачнулась на затёкших ногах. Оглядела пустой стол.
— Не хватает. Вот смотри, тут надо ещё и здесь.
Мужчина поддержал её и, стоя рядом, глядел на спирали и завитки. Повёл рукой поверх рисунка и улыбнулся. Свет показал большой рот и резкие складки на щеках, худую шею, схваченные на затылке волосы, длинно прошитые сединой.
— Ты — мастер.
Лада топнула.
— Не видишь? Не закончен, надо ещё! Где взять?
Показывала, пальцем щёлкая по краям щита, говорила быстро и взволнованно.
— Нельзя оставлять, это — как не закончить песню. Не поёт он, видишь?
Прервав ее, Акут почти закричал, тоже указывая на сияющую поверхность:
— Ты сделала мир! Смотри, он живой! Ты сделала, что я не смогу никогда! Всего второй знак, а ты сделала, ты — худая и белая, тебя буйвол одним боком уронит, и ты умрешь, но сделала! Завтра откроется дверь, и я понесу щит вождю. Скажу о тебе, и мы будем жить здесь. Что ты хочешь?
Лада выпрямилась, схватила рукой под нижним краем повязки на плече, сжав пальцы на ноющей мышце. И закричала в смуглое злое лицо:
— Дай мне закончить! Как надо! Ты! Ты!! Ты меня резал, а теперь?
Дёрнула за лохматые концы, швырнула смятую тряпку. Выставила вперед плечо, следя, смотрит ли он:
— Зачем это? Если я нужна тебе…
И застонала от резкой боли, когда сквозняк лизнул подживающую рану. Стала опускаться, подламывая коленки и шаря здоровой рукой — опереться об пол. Нагнула голову и заскрипела зубами, забыв о споре, об осколках. Так больно и непонятно, как сесть, лечь, свернуться, чтоб хоть как-то утишить.
Сквозь боль слышала, как загремел, роняя что-то, мастер, затопал, мечась по хижине. И, когда уже лежала на жестком полу, снова подсунул руки под её щеку, приподнял голову, прикладывая к губам край деревянной миски. Она глотала, слушая, как говорил:
— Попей. Поспи. Ты всё сделала. А после сна, я… — он замолчал, и рука, держащая миску, дёрнулась, вода пролилась на шею и грудь, защекотала ухо.
— Я… я дам тебе раковину. Поспи.
— И роста тебе, и сок в живот, и силу в руки…
Берита, не вставая с низенькой табуретки, подтянула к себе таз с цыплячьими потрохами. Набрала горстью и над лункой, в которую закопала зерно, сдавила короткими пальцами. Над каплями мясного сока тут же зажужжали мухи. Старуха отмахнула их рукой, присыпала мокрые пятна свежей землей. Похлопала ладонью:
— И роста тебе, и сок в живот, и силу в руки…
Встав, сунула скамеечку в разлапистый куст малины. Поправила широкую юбку, подвязанную вокруг вислого живота плетёным поясом. На большой груди, стянутой кожаной повязкой, затарахтели и зашелестели бусы, висящие густо, до самого пояса. Ещё раз глянула на свою работу и, отвернувшись к полуденному солнцу, бледно светившему через тучу, прошептала положенную благодарность Большой матери.
Идя к маленькой хижине, поклонилась огромному дереву, которое почти легло на крышу, укрытую рядами тростниковых вязанок:
— Управилась я, муж мой Беру, спасибо, что хранил меня, пока была занята. Поем да и отдохну. А то успею к речному лугу, было бы хорошо.
— Эй, Берита, да поможет тебе Большая Матерь!
Над плетнем торчала голова Коры и худая рука уцепилась за калитку.
«Ровно курица», — Берита, поклонившись, отдала обратно приветствие, улыбнулась чёрными от сока волчинника зубами.
— Чего тебе, Кора?
— Как вырос твой Беру, хозяйка! Не дашь ли мне немного муки? Я лепёшки затеяла, а муки и нету. Я зайду, поклонюсь твоему Беру.
— Зайди. А муки нет. Зерна могу дать. Смелешь сама.
— Да как же я смелю, милая? Мою тёрку младшие Корути унесли, озорничали.
Кора откинула петлю калитки. Шла по утоптанной дорожке, вертела головой, не переставая говорить:
— Ты же знаешь, дети. Всё бы им баловать, а мне что, пока мальчишки, так пусть и балуют, а то женятся, один, а потом и младшие, ну ты же знаешь, дети! Ой!
И хлопнула себя по губам, раскрывая блёклые глаза. Поклонилась как бы с раскаянием, а глаза смотрели цепко, с любопытством:
— Прости дурёху, Берита! Я тебе про детей, а ты ведь, твои ведь, они не такие вовсе. Да пусть язык мой унесут муравьи, если я ещё раз. И Беру пусть простит меня.
Мелко ставя босые ноги, подошла к дереву и поклонилась, провела рукой по шершавой коре, смотрела вполоборота на хозяйку, а говорила стволу:
— Прости меня, Беру, отец детей Бериты, прости, дурёха я, прости…
— Вот твоё зерно, Кора, — старуха развязала мешок, — подставляй, насыплю. И иди. Твои дети скоро запросят еды, а ты всё по соседкам бегаешь.
— Пусть помогает тебе Большая матерь, Берита! Я принесу лепёшку. Если успею за сынами, ты же знаешь, дети, они голодные, как волчата. Мигом сметут. Поверишь, за день и рот не побалую, бывает, всё им, всё мальчикам. Ну так что ж, им быть мужчинами, а я уже стара и не нужна никому.
— Отчего ж не поверить, — Берита поставила мешок и оглядела тощую фигуру соседки, — поверю. Ты же рот балуешь не лепёшками, а болтовней. Вот и сыта.
— Всё бы тебе смеяться. Ну ты добрая. К кому ещё идти, когда совсем на сердце ночь? К тебе, соседка. Вот и сейчас…
Кора всхлипнув, утёрла глаза концом лохматой верёвки, затягивающей мешочек с зерном. Берита вздохнула. В доме её ждала полная миска печёных орехов и кусок цыпленка. Думала сесть на мягкую циновку, медленно съесть свой обед, а потом выйти во двор — накормить и напоить дерево Беру. Но разве бывает покой у знахарки в деревне? То молодуха родит, то охотник кувыркается и кричит дурным голосом, когда лесная кошка лапой по спине его махнула. А то Кора со своими напастями.