Иван Иванович молчал, не имея прав прерывать сей монолог. Он знал о деревенском быте куда меньше Аглаи, но склонен был расценивать ее рассказ в том числе с позиции банальной женской впечатлительности. Катары и хрипы можно было без особого труда обнаружить и в Санкт-Петербурге, и в Москве, особенно там, где проживают рабочие и прочая мастеровщина; не одной же деревни это бедствие. Однако именно деревнею озаботились эти господа, которым так симпатизирует Аглая, – а ведь в деревне, на свежем воздухе, на природе, жизнь в целом куда здоровее, нежели в городских трущобах.
– Где же конец этой поистине ужасающей нищете?! – восклицала Аглая. – Что за лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки? Возможна ли при таких условиях даже мысль о протесте; не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному своими физическими бедствиями, о сопротивлении, о борьбе? Не находится ли этот народ уже в периоде своего полного вырождения; не одно ли отчаяние может еще нарушить это бесконечное терпение и пассивность? Для того чтобы проникнуться положением народа до глубины души, недостаточно изредка заглянуть в крестьянскую избу, посмотреть из любопытства на его пищу, бросить беглый взгляд на его одежду, недостаточно видеть мужика на работе и даже при его появлении у доктора, в больнице. Для того чтобы понять весь ужас его положения, всю массу его страданий, надо быть или рабочим, чтобы на своей шкуре испытать его жизнь, или фельдшером, человеком, который видит крестьянина у себя дома, видит его и в холодную зиму, и в весеннюю бескормицу, и в летнюю страдную пору, видит его каждый день и каждый час, наблюдает его во время эпидемий и в обыкновенное время, постоянно видит его лохмотья, ту грязь, которою он окружен, и собственными глазами может проследить бесконечную вереницу его всевозможных болезней. Только тогда эти впечатления, мало-помалу наслаиваясь, могут дать истинное представление о том, в каком состоянии находится наш народ!
Вспоминая пылкие слова Аглаи и озираясь по сторонам, Рязанов все ожидал знакомых мест, но окрест был только один лес. К тому же его начали донимать комары, нисколько не вредившие вознице, и потому Рязанов извертелся весь и чрезвычайно обрадовался, когда над вершинами березовой рощицы показались купола церкви Рождества Богородицы, что построил еще в середине прошлого века тогдашний хозяин усадьбы.
– Приехали, барин, – сказал мужик.
– Ну, спасибо. На-ка вот тебе. – Рязанов вручил мужику гривенник, который тот с поклоном спрятал куда-то в шапку.
Из бурьянов порскнула худая многоцветная кошка; мужик тут же сплюнул через левое плечо и принялся размашисто креститься.
– Что ты испугался, братец?! – удивился Рязанов.
– Дык кошка-т… Черно-белая с рыжиною.
– И что с того? Кошка и кошка, мало их бегает.
– Вот и хорошо бы, кабы кошка, потому как котов такого цвета, барин, никогда не бывает. Говорят, что коли народится кот черно-белый с рыжиною, то и станет светопреставление.
– Экий вздор ты городишь, братец. Думаешь, во всем мире нету такого кота?
– Небось нету, – буркнул мужик.
– Отчего же?
– Да потому что светопреставления не случилось покамест.
– Да ты, братец, логик! – с улыбкою сказал Иван Иванович. – Интересно было поговорить с тобою, право слово… Ну ладно, езжай с богом. Еще раз тебе спасибо, что подвез.
– Чего ж не подвезти доброго человека, да и небесплатно небось, – сказал мужик и хлопнул лошадь вожжами по спине.
Подобрав саквояж, Рязанов поспешил к дому, где его прибытие, впрочем, уже заметили – с крыльца спускался Миклашевский, как всегда, шумный, тучный, в чудесном бархатном шлафроке красного цвета, расшитом цветами. Миклашевский был человек простой, предобрый, но не слишком радевший о собственной внешности: гостей принимал прямо в домашнем, и к тому все давно привыкли, и никто уж не сетовал.
– Иван Иваныч, дорогой! А мы заждались! Письмо от вас уж когда получили, – воскликнул он, помовая руками, – а вас все нету и нету.
– Покамест доехал…
– Мы уж взволновались, знаете.
– А что волноваться? Я человек взрослый, самостоятельный.
– Всякое случается. В России живем, знаете. Но как вы вовремя – как раз к столу! Прошу, прошу… Трофимыч, снеси вещи господина Рязанова в верхнюю комнату, да пусть приготовят что надобно к ночлегу!
Расторопный и опрятно одетый мажордом Миклашевских Трофимыч подхватил саквояж и побежал вверх по лестнице, а Миклашевский увлек гостя за собою в столовую.
Кушанья у Миклашевских не подавали из буфета, но выставляли на стол, и перемен было очень много. Повар у них был не француз, а итальянец, приготовлявший блюда самые разнообразные и даже русские: как уверял сам Миклашевский, «такого борща, как мой Сезаре, во всей Москве не готовят». Припомнился рассказ мужика-возницы о том, как «бяковские с серафимовскими шапки поснедали», но Иван Иванович о том вслух рассуждать не стал, не к месту оно пришлось бы.
Народу собралось множество – видимо, у Миклашевских был званый вечер, и Рязанов в самом деле угодил как нельзя кстати.
Представив новоявленного гостя остальным и произведя обратный процесс, Миклашевский усадил Рязанова за стол, и ему тотчас принесли супу. Не чинясь, Рязанов выпил две рюмки можжевеловой водки и занялся едою, прислушиваясь к застольным беседам.
Говорили за столом, как водится, ерунду: как Каратыгин Николай Павлович, помещик, обратил на себя в гостях у доктора полную супницу с зеленым борщом; как девка, что у Марьи Ивановны живет, вышивать горазда, а притом еще и дивно поет, и кулебяку заворачивает, хотя обыкновенно девки делают с успехом что-то одно; что какой-то Зыкин продает двух мосек и неплохо бы тех мосек купить, покамест не сделал этого все тот же Каратыгин, который хотя человек жестокий и тваренелюбивый, весьма притом тщеславен и надо ему, чтобы такие моськи были у него одного и ни у кого более, хотя моськам с того будет не жизнь, а мука.
Особенное внимание Рязанова привлек человек в ярко-розовом галстухе, украшенном заколкою с большим самоцветом, явно фальшивым, и в претенциозном пенсне. Сидел он ровно, словно аршин проглотил, ложкою орудовал с чрезвычайной медлительностью и все смотрел по сторонам блеклыми, как у младенца, глазами. Звали человека в нелепом галстухе Илья Ильич Армалинский – так сказал Рязанову хозяин дома, добавив вполголоса:
– Знаток здешних мест, личный почетный гражданин! Его кое-кто даже местным летописцем, хроникером прозывает… По медицинской части, опять же, способствует. Доктор-то есть только в городе, заболели вы – извольте посылать за ним, да на тройке или, по крайней мере, на паре, в приличном экипаже, с кучером. Привезли доктора – за визит ему нужно дать пятнадцать рублей. Оно вроде бы и не жалко, но накладно, знаете ли, хворать. Вот Армалинский и кстати… Он, не премину заметить, порою обычный человек и ведет себя как свойственно обычному человеку, но порою же – совершеннейший рамоли[2]. Коли заговорил по-французски, значит, плохо дело… А помимо прочего, держит дома мышей в клетках: белых, отвратительных, с красным зраком.