– Это иудеи константинопольские так обычно отвечают – вопросом на вопрос, – вдруг засмеявшись, сказала вельшка. Затем успокаивающим движением взяла монашку за руку. – Да и не нужно мне никакого отпущения грехов. Ты права, я не христианка и исповедь мне не нужна... Просто... я должна была кому-то всё рассказать. А ты мне нравишься. Ладно, пойду я спать. Завтра будет хороший день! – Рыжая резко встала и ушла на корму.
А на следующий день по всему кораблю раздавался ее смех, она шутила и заигрывала с солдатами, ночами же... Ночами она смеялась по-другому. И смех этот вносил смятение в душу монашки из Ордена Святой Магдалины... Лишь вспоминая, КЕМ была ее святая, монашка истово молилась о прощении за то, что осмелилась судить. Ко дню, когда корабль наконец причалил на пристани Алеппо, за зеленоглазой ведьмой твердо закрепилось прозвище, данное ей солдатами, – Шалунья Рыжая.
Уже здесь, в пустыне, среди солдат стала популярной песня, неизвестно кем сочиненная, но несложные и откровенно вульгарные слова которой вызывали у рыжей прачки смех всякий раз, как она ее слышала у походных костров:
Шалунья рыжая ножкой топнет,
Шалунья рыжая в ладоши хлопнет,
Шалунью лорд в покои не дождется —
Ее сегодня миленький уж топчет.
Шалунья рыжая над лордом посмеется,
И лордов клин, как веточка согнется.
Шалунья рыжая – солдатская подруга.
Солдатам дарит ласку без испуга.
Шалунья рыжая ножкой топнет,
Шалунья рыжая в ладоши хлопнет,
С солдатом в пляс ночной пойдет без страха,
А лорд богатый по шалунье сохнет.
Песню пели хором, а кое-кто из вельшцев даже подыгрывал на простеньком подобии гамба-виолы. И пускалась в пляс вокруг ночных костров Шалунья Рыжая, выбирая себе солдатика, с которым в пустыню подальше уйдет и вернется лишь под утро, с сияющими глазами, еще больше полная жизни и радости. И лишь монашка, после той памятной ночи на корабле внимательно присматривавшаяся к рыжей прачке, замечала, что если не в первой, то уж во второй из частых стычек с воинами пустыни, в числе погибших непременно оказывался и тот солдатик, что уходил с зеленоглазой в ночь. Когда подобное случилось уже с третьим по счету «миленьким» Шалуньи Рыжей, монашка не выдержала, подошла рассмотреть рану, от которой погиб молодой, полный силы кнехт-германец. Ничего странного не заметила – обычная уже для этого похода смерть от косого удара тяжелого меча с раздвоенным у конца лезвием – зульфукаром, как их называли кочевники. Разве что... Удар пришелся в ключицу, туда, где должен быть наплечник, что мог бы ослабить смертоносную силу клинка... возможно, сохранить солдату жизнь. Однако наплечник почему-то болтался у самого предплечья – лопнул ремень, удерживавший эту часть доспеха пехотинца на должном месте, и ничто не удержало сталь, разрубившую воина от ключицы до самой середины грудной клетки...
Чьи-то грубые пальцы ловко и споро развязали запутавшиеся ремни, убрав из поля зрения монашки эту целую, а потому, еще, может быть, полезную для других солдат часть доспеха... Монашка почувствовала на себе пристальный взгляд и, подняв глаза, встретилась с зеленым огнем в зрачках рыжей вельшки. Пристально смотрела Шалунья Рыжая на монашку, так, что той стало не по себе... затем вдруг, так же внезапно, как и тогда на корабле, прачка пожала плечами, опустила глаза и стремительным шагом удалилась куда-то в глубь, лагеря, растревоженного очередной молниеносной атакой пустынных бедави, что унесла жизнь ее вчерашнего любовника.
Вечером рыжая прачка подошла к монашке, получавшей свою долю варева из походного котла, и, дождавшись, пока та наполнит глиняную миску и отойдет в сторону для нехитрой вечерней трапезы, последовала за ней.
– Ты того... только не думай, что это я их... того... – отчего-то смущаясь, начала она разговор.
– Я ничего не думаю. Ибо не хочется мне верить, что Диавол через тебя творит свои козни и сеет смерть среди воинства Христова... – торопливо перебила прачку монашка и вдруг поняла, что сама злится на себя за эти трусливые слова.
– Ты имя лукавого к ночи не поминай! – вдруг очень серьезно сказала рыжая и схватила монашку за плечо, удерживая от попытки уйти. – Ты не бойся меня. Я тут колдовством не маюсь, а то, что помирают солдаты, – так на то воля Божья или судьба солдатская, уж как вам верить удобнее...
– Верить удобнее? – Вся злость монашки вдруг взорвалась, вулканом гневных слов выплескиваясь на рыжую хохотунью. – Удобнее, говоришь? Да кому же вера такая удобна, чтобы ради нее из сторон родных да в пустыни чужих палестин пускаться? Вера – она не бывает удобной. Она либо есть, либо нет ее, как у тебя вот. Ничего у тебя нет, ни души, ни веры! Что ты делаешь тут, среди воинов, что за веру свою на землю эту пришли и страдают денно и нощно в пустыне чужой?..
Испугалась Рыжая. Как будто ударила монашка ее. Рукой прикрылась и заговорила, оправдываясь словно:
– Так я того... я просто жить хочу... А там, среди церквей ваших, нет мне жизни. Сожгут ведь... ни за что... Не за мои, но свои грехи – меня сожгут...
Монашка ясно почувствовала страх Рыжей, поняла, что та боится ее... И с пониманием этим как-то странно снизошло на нее спокойствие, и она даже позволила себе покровительственно сказать:
– Я тебя ни в ведьмовстве не обвиню, ни на костер не пошлю...
Рыжая настороженно посмотрела на монашку:
– Почему не пошлешь?
– Потому как тяжело тут с деревом для костров, а на лепешках верблюжьих тебя поджаривать уж больно хлопотно будет! – сказала и впервые за всё это путешествие рассмеялась, причем собственной же шутке, монашка Ордена Святой Магдалины. Изумленная, смотрела Шалунья Рыжая на смеющуюся монахиню, а спустя миг и сама засмеялась звонко и заразительно, и так смеялись две женщины из далеких земель в темнеющей, чужой пустыне. Пустыня же слушала, вечно меняющимся узором песков узнавая... запоминая... влюбляясь в этот смех.
Так началась эта странная, не понятная никому во всем воинстве, следующем по пустыне в Иерусалим, дружба между монашкой Ордена Святой Магдалины и Шалуньей Рыжей, прачкой при армии крестоносцев. Дружба эта стала чем-то очень важным для обеих – монашка с нетерпением ждала каждого прихода прачки, Шалунья же порой могла пропустить даже встречу с очередным кавалером ради еще одной беседы с той, к кому она испытывала настоящее уважение. Кстати, единственной здесь, в отряде из тысячи с лишним душ, к кому она это чувство испытывала.
– Ты ведь больше не боишься того, что я предам тебя как ведьму? – спустя месяц после той ночи монашка вдруг поинтересовалась у своей подруги. Рыжеволосая задумалась, слегка прищурив глаза, зелень которых, казалось, за последнее время несколько выцвела от палящего солнца пустыни и вечной пыли вокруг. Затем ответила: