— Ты! Что ты наделала? Как же теперь?
Весёлый и радостный мир, в котором двигались среди кудрявых деревьев жирафы и стояли важные слоны, где в траве шевелились и прыгали малые звери, на полянах танцевали люди, а в облаках над ними летели в радужный свет птицы, — этот мир по краю щита опоясывал змей, толстый и прекрасный, виясь по опушкам и вдоль троп, заплетая кольца вокруг стволов и петляя среди скал.
Он замыкал мир в себе, держа хвост в раскрытой пасти. И мир сверкал, светясь и живя.
Акут откачнулся, выныривая из света. Повалился на корточки рядом со спящей, схватил её за плечи. Тряхнул. Лада закричала, дёрнувшись, подняла руку, защищая плечо. Отползла, стукнувшись головой о чурбачок ножки стола. Тряпка с плеча упала, мягко касаясь ног мастера. Лада отвернулась, заплакала, закрывая лицо ладонью, изрезанной острыми краями раковины.
Мастер сидел на корточках, нагнувшись над ней, медленно опускал руки, пока согнутые пальцы не упёрлись в дерево пола. Сквозь слёзы от яркого света смотрел и смотрел туда, где в неровной рамке подживающего шрама бледно светилась новая кожа, тонкая и слабая, с еле проступающим рисунком — змейка, чей хвост захлестнул худое плечо, а узкая голова легла на ключицу.
— Что ты — от меня? Чего тебе? Чего вам всем? Я жила и… и… Я дочку потеряла, ты дурак, понимаешь? Носила, и нет её… А вы всё лезете и лезете!
Под краем света не было видно отвернутого лица, но плечо дергалось вместе со словами, и змея на коже шевелилась.
Акут вздохнул. Как объяснить ей? Вот держал в руках её ногу, растирал, согревая, и она лежала смирно, не боялась, что-то рассказывала ему. А теперь вся скрючилась, отвернулась, вроде и не она совершила чудо, пока спал. Сотворила мир на щите, живой. Нельзя отдать её Владыкам!
Сидя на корточках над плачущей Ладой, перебирал в голове случившееся с того времени, как увидел её на сером песке…Тавро на её плече. Ни у кого не видел такого — здесь, в лесу. Но давно, когда ушёл за своим ножом, видел там, в чёрных пещерах. Там был запах, тяжёлый и резкий, от которого голова кружилась и мысли уползали в тёмные углы. Всё, что виделось, казалось, вырастало, меняясь в голове, и сейчас он не был уверен в том, что увиденное происходило на самом деле. Женщины, привязанные к стволам перекрученных деревьев, с вершин которых свисали мясистые цветы. Цветы распахивали лепестки, тянули двойные тычинки, втыкая их в кожу. И кожа становилась бледной, а цветы наливались тяжёлым красным светом. Врастал в уши ноющий стон, болел, как бывает, когда в лесу схватишься за листья волчатника и волоски вопьются в ладонь. Стон долгий и усталый, будто его не слышат уже те, кто стонет. И клетка у неровной стены, а в клетке — мужчины. Белые пальцы на деревянных прутьях, совсем без крови, — так сильно цепляются за решётку. Прижатые к перекрестьям лица. Мужчины не стонали. Некоторые кричали громко, и рты их были, как пещеры внутри большой пещеры — чёрные и неровные. В клетке не было хищных цветов, но глаза мужчин видели, а уши слышали монотонную жалобу. Кому хуже?
Акут провел рукой по лицу, царапая кожу жёсткими пальцами. Зачем вспомнил? Так старался убить в памяти и думал — получилось. А сейчас увидел снова, как вчера. Потому что на некоторых женщинах, чужих по виду и в остатках странной одежды, — стояло тавро Владык.
— Я всё сделал правильно, — сказал вниз, в темноту, — я тебя спасу и буду беречь. Ты для людей, не для них.
И прогнал мысль о том, что те, чью жизнь медленно пили цветы, тоже были для людей, для тех мужчин, которых заставили смотреть и которые ничего не могли сделать.
— А я могу! Я не в клетке!
Он хотел это крикнуть, но не посмел, чтоб не испугать. Протянул руку — погладить по волосам, но убрал. И стал ждать молча, когда устанет и успокоится.
…Утро сказало о себе сонным чириканьем полевичков на крыше хижины и посвистом песенника, что жил на дереве у тропы. И, разбуженное птицами, стало светлеть небо, заглядывая в щели стен. Когда песенник смолк, набираясь сил для главной утренней песни, Акут услышал тихий шорох. Падали, рассыпаясь, черные перья последнего знака.
Лада спала, и он не стал её переносить на лежанку. Только накрыл своим старым плащом, он дырявый, но мягкий, подоткнул под босые ступни. И лёг рядом так, чтоб отгородить её от закрытой, но незапертой уже двери.
Когда солнце поднимется на три ладони над верхушками деревьев, они вместе пойдут к вождю. Он отдаст сотворенный девушкой мир и покажет племени её — подарок дождливого неба. Расскажет о том, что нож поженил их по её желанию. И что с этого дня Акут больше не будет жить один. У него — жена. И женщины, которые не приносят сыновей своим мужьям в первый год после свадеб, пусть выберут другого вестника ветра. Акут теперь муж.
Деревня просыпалась, как было всеми утрами, идущими мерным караваном по времени вдаль. Малые круги времени, от одной ночи до другой, вкладывались в круги побольше — от одних длинных дождей до других, а вокруг этих средних кругов кольцевались ещё большие — от рождения до смерти. Круги жизни шли беспрерывно, накладываясь друг на друга; всплёскивали волнами, когда после длинных дождей играли в деревне свадьбы, и затихали. Но не стихали совсем. Женщины должны рожать, и, если случалось женщине выбрать себе мужчину не во время длинного дождя, она всё равно выходила замуж, рожая детей не дождя и Западного ветра, а света и других ветров.
Но главное время свадеб — время Длинных дождей. Солнце ещё светит, жарко и влажно, выжимая с поверхности кожи пот, а из мокрой земли меж деревьев — цветами пахнущую влагу. Но всё гуще идут с запада тучи, всё чернее их толстые животы, провисающие до макушек деревьев. День, другой — и солнце не сможет раздвигать их. На землю придут сумерки, а за ними — мерно зашуршит небесная вода. Вымоет до блеска листья и траву, глина на утоптанных тропах станет красной и жирной, а потом скроется под плёнкой воды. Свесятся с неба нитки водяной пряжи и сошьют тучи с рекой частым полотном серого цвета. Нити будут становиться всё крепче, и в один из дней река вспухнет, будто притянутая к тучам и потечёт на берега, пряча жёлтые пляжики, крутясь вокруг острых камней. А потом скроет и их, оставив на поверхности только верхушки.
Лес присядет на корточки: если выглянуть из хижины, то деревья короткие, а под ними, там, где толпились кусты над зарослями ягодника, — сплошное зеркало. Поплывёт по нему мусор, закручиваясь вокруг стволов, пронесёт мимо хижины мёртвую птицу или белку. Но дожди всё шуршат и шуршат, и вскоре всё будет чисто. Лишь кроны деревьев, хижины на столбах; и вода плещется под узкими мостками, скроенными, чтоб ходить из хижины в хижину. Часто ходить нельзя — под мостками проплывают смутные тени, и лучше не знать, кто приходит во время длинных дождей в деревню. Кто-то плывет под водой, оставляя на поверхности вилки пенных следов, и исчезает между стволами. Никто не рассказывает историй о том, что сто дождей назад из воды поднялось и забрало… Но есть табу. Зыбкое, как следы на воде. Ходи, но не праздно, а только по необходимости. За лечебной травой к Берите или к соседям за едой. Не пускай детей в одиночку бегать по скрипучим дрожащим настилам, перегибаться и смотреть в воду, кидая ореховую скорлупу.