О богах вспоминают в нужде: та, что осталась в сторонке, была приглашена на праздник, кувшин вновь стал спасительным. На коленях мужчины поползли к женщине в маске, словно к чудотворной Богоматери Андакольо, высунув языки, чтобы принять, как облатку, каплю эликсира... Излечение было мгновенным. Женщины, вспомнив каждая о своем давно запустевшем лоне, потащили мужей по домам. По улице пробежалась гамма дверных стуков, и набожное жужжание пчел, которые впервые вкушали чистый нектар, было заглушено скрипением кроватей, убыстрявшимся с каждой секундой.
Настал полдень. Хотя земля превратилась в сад, а воздух пропитался ароматами, жара была невыносимой. Свежие краски холмов поблекли, склоны их оделись унылым серым покровом. Когда мошки от зноя начали сгорать в полете, оборвались все звуки - пчелиное жужжание, стоны удовольствия, жалобы пружинных матрацев. В глубокой тишине стало слышно поскребывание: лесные звери рыли себе норы. Шестичасовая сиеста, казалось, принесла в город смерть. Амадо открыл двери шляпного магазина: несмотря на продырявленную крышу, пол был чистым, - жуки-навозники убрали весь попугайский помет и, пресыщенные, ушли прочь. И все же можно было подумать, что находишься в заброшенном шахтерском поселке. Прежде этот богом забытый уголок был единственным убежищем для Амадо, который, не обнаруживая красоты в себе - красоту придает не собственный взгляд, а только взгляд другого, - не находил ее и вокруг себя. Теперь, когда рядом с ним была достойная спутница, он мог укорениться в ней: Изабелла стала его очагом, его родиной, сторожевой башней, откуда он обозревал мир. Кольцевой бульвар внезапно показался ему ошейником, готовым задушить их обоих.
- Пойдем отсюда, Изабелла! Мы погубили Каминью, желая спасти ее! Надо придумать, как жить дальше: Альбинин стриптиз уже не будет нас выручать.
У Изабеллы подступил комок к горлу. Наступил жестокий миг расставания. Неизбежный миг: ее белая, белее белого, подруга - мука, соль, мрамор, простыня, молоко! - уже устремила взор в иные пространства. Мама Окльо не нуждалась ни в покровительстве, ни тем более в палке-отгонялке. Она принадлежала к мудрым, сильным, возможно, даже бессмертным; эта грязная комната никак не могла служить ей храмом. Грудь Изабеллы разрывалась от близости прощания... Она погладила по голове Логана - пес чувствовал то же самое и не в силах был вильнуть хвостом, свисавшим между лап. Затем Изабелла слабо махнула рукой в сторону той, которая некогда была единственной ее подругой, и улыбнулась Амадо.
- Ну что, пойдем, шляпных дел мастер? Я собираюсь открыть в Икике бар с куплей-продажей золота.
Амадо схватил железную палку:
- С величайшей радостью, но при одном условии: тех, кто напьется, выгонять буду я!
В этот самый момент к ним подошел глухонемой Пинко, погонявший осла по направлении к кладбищу. На осла он водрузил доску, а на нее усадил мертвого старика, накрашенного и одетого, будто живой. Мама Окльо, не проронившая ни слова после бури в пустыне, проговорила тихо:
- Горожане хоронят мертвецов в час сиесты и говорят, что те пошли прогуляться. Они не могут смириться с возвращением Госпожи, и они правы. Госпожа забыла про них, а я ей напомнила. Мой долг - сделать все так, как было до нашего прихода в Каминью. Эта человекоядная тень затаилась в центре городской площади и жаждет пожрать все. Я справилась с ней однажды - но то была моя Госпожа. Сейчас победить будет труднее – или вовсе невозможно: это Госпожа всех нас, сила ее бесконечно умножилась... Не уходите, ждите меня! Я в долгу перед вами троими тоже. Если я вернусь из боя живой, то возвращу свой долг...
Медленными шагами, звучавшими, точно стук ножей, Мама Окльо дошла до площади. Публика на бульваре, купаясь в свете и тепле, образовывала кольцо из тел вокруг темного пятна, растянувшегося между четырех кипарисов. Впервые за много веков Мама Окльо узнала, что такое горечь во рту: вкус, идущий из самого нутра, терзающий язык. Подойдя ближе, она решила пробиться сквозь бесчисленные щупальца, чтобы поразить Госпожу в самую сердцевину. Меланхоличный голос остановил ее:
- Моя чернота не в силах погасить сияние твоей маски. Кто ты - богиня? Ты хочешь влить свое бессмертие внутрь меня, беспримесной тьмы? Ты решила покончить со смертью, растворив ее в жизни? Твоя любовь настолько велика?
Мама Окльо поняла, что она испытывает сейчас не страх, а сострадание. Она предпочла бы этому липкому чувству самую острую боль, чтобы остаться глухой к мучениям вселенского палача, к смиренной преданности этого беспредельного отсутствия, сопровождающего каждый проблеск жизни, благодетельной пуповины, тянущейся от каждого мгновения, предлагающей неблагодарной твари уничтожение, которое придаст смысл его бытию, необъятной Госпожи всего мира и одновременно - маленькой, пыльной и грязной, убийцы, да, но и повивальной бабки, участвующей со своей омерзительной паутиной в непрестанной смене обличий жизни, ее, страшной, стоящей у истока реки жизни и ручья миражей, ее, ненавистной, верной защитницы самого сердца тишины, пустоты, поглощающей мнимую плотность материи, мнимую неповторимость каждой личности, мнимую чистоту переживаний, мнимую реальность желаний, мнимую необходимость действия - пока все не сведется к одному глазу, безо всяких наблюдаемых предметов, глазу, замкнутому в себе самом, словно сон без снов.
- Понимаешь ли ты, что, уничтожив меня, запишешь себя в смертельные враги жизни? Вместо того, чтобы сражаться со мной, стань на мою сторону. Тебе ведь известно, что ты - не кости, не внутренности, не мясо, что они недолговечны. Что же останется от тебя? Ты - то, что вмещает в себя мгновение, не больше и не меньше. Время - это малая точка, и ты не сидишь внутри него, как в лодке. Ты - одинокая лодка без экипажа. Ни позади, ни впереди нет ничего. Ты движешься вслепую; но я всегда с тобой. Я - твой экипаж, но творишь меня именно ты. Если судно терпит бедствие, я исчезаю. Если оно погибает, все, что есть на нем живого, уходит вместе со мной... Иди же.
Мама Окльо не стала врезаться вглубь Госпожи - она открыла свое сердце, чтобы та вошла. Тьма заполонила ее. В этом непроглядном мраке кружились огненные слова и осыпались, сгорев. Чувства извивались, как удавы, и пытались выстроить мосты, ведущие в никуда. Все желания - творить, умножать, пребывать в живых - уплотнились до состояния камня, камни истерлись в песок, песок развеялся и сделалась тьма. И тогда началось извержение: черный, как смоль, поток хлынул из памяти, опустошая ее, подхватывая все знакомое - людей, животных, растения, пейзажи, плоды сознания, чтобы похоронить все это внутри ненасытного брюха. Но маска не сдавалась: свет ее становился все ярче и ярче. Госпожа издала умоляющий стон: