Все вещи из гардероба матери уже были отправлены в благотворительный магазин. Книги упакованы и сданы в хранилище. Мне оставалось дождаться утверждения завещания судом, чтобы выставить дом на продажу. Я перерыл все комнаты в доме, начиная со спальни матери и заканчивая террасой, но так и не нашел ничего, что могло бы рассказать о тридцати четырех годах ее жизни в Англии. И все-таки ей суждено было вернуться на родину. Я решил рассеять ее останки — прах, как настойчиво повторял служитель крематория, — в Стейплфилде. И уговаривал Алису составить мне компанию, на что она тактично заметила, что в таком деле посторонние не нужны.
Вернувшись из больницы, я прямиком направился в комнату матери. Мне не терпелось выяснить, что же она пыталась достать и что в конечном счете явилось причиной ее смерти. Но верхнюю полку шкафа устилали лишь пыль веков, да засохшие личинки моли. Я заглянул в соседний шкафчик, но и там было пусто. Ничего не нашел я ни на полу, ни под кроватью, ни в гардеробе. Нижний ящик туалетного столика, в котором когда-то я обнаружил фотографию, а позже и «Серафину», оказался незапертым, но тоже пустым. Если ей что и удалось достать с верхней полки шкафа, то она, должно быть, просто проглотила это.
Я намеренно откладывал до последнего осмотр кабинета; во мне теплилась надежда, что хотя бы там я найду что-нибудь интересное. Здесь действительно было полно бумаг. Отец скрупулезно подшивал всю получаемую корреспонденцию, хранил расписки и счета, и мать слепо следовала его примеру. И вот передо мной оказались счета за электричество за все тридцать шесть лет, подшитые в строгом хронологическом порядке. Еще одна папка хранила уведомления, датированные 4 января 1964 года, предупреждающие о том, что в случае неуплаты электричество будет отключено такого-то числа; еще был ворох бумаг, касающихся водоснабжения, страховки, налогов, автосервиса, регистрации, водительских прав, медицинского обслуживания. Счета, инструкции, гарантии и полная история каждого купленного бытового прибора. Мои школьные табели. И тому подобный хлам. Создавалось впечатление, что мать хранила все, кроме личных писем, если только предположить, что она их получала. Короче, я не обнаружил ничего, что каким-то образом было связано с ее жизнью за пределами Мосона.
Я перешел к письменному столу. Писчая бумага в верхнем ящике, ручки, карандаши и линейки во втором, конверты в третьем. И в этом же ящике — неиспользованные бланки радиотелеграмм, настолько древние, что их впору было сдавать в музей. Среди бланков мелькнул жесткий голубой конверт, незапечатанный и с виду тоже очень старый; темный клей на нем потрескался и местами осыпался.
В конверте лежала черно-белая фотография, с которой улыбались мать и я, еще грудной ребенок. От восторга я махал пухлой ручкой. Я не узнавал ни комнату, ни диван, на котором сидела мать. Она казалась удивительно молодой, гораздо моложе, чем на свадебной фотографии. И совсем другой. Начать с того, что у нее были длинные волосы, каких я не помнил; причем не только длинные, но и вьющиеся. А платье — мне трудно было угадать моду того времени, но оно было стильным, к тому же без рукавов, что было странно, поскольку мать никогда не обнажала руки даже в жару.
И было еще что-то весьма необычное в ее облике, помимо того, что она выглядела на удивление молодой и беспечной. В наших семейных альбомах хранилось немало моих детских фотографий, но почти на всех я был либо с отцом, либо один. Мать настолько не любила фотографироваться, что не делала исключения даже ради сына; на тех редких снимках, где мы были вместе, она непременно отворачивалась, так что лица ее не было видно. Из всех наших общих фотографий эта была, пожалуй, самая радостная. Тогда почему она оказалась так далеко запрятанной?
Я стал внимательно просматривать остальные конверты, но больше ничто не привлекло моего внимания. Взяв фотографию, я вышел из кабинета и направился в ее спальню, сам не зная зачем. И опять полез в туалетный столик, вытаскивая один за другим ящики. Ничего, кроме пыли, да катушки белых ниток, которая завалилась в дальний угол.
Кухонная лесенка стояла все на том же месте, возле шкафа справа. Могла ли она искать эту фотографию? Я вспомнил, какой ужас застыл на ее лице в тот последний день, на террасе.
«Я должна была уберечь тебя».
От кого? Или от чего?
«Ты не должен быть здесь. Она увидит тебя».
Кто мог увидеть меня? Я поймал себя на том, что украдкой поглядываю на дверь. Не Виола же, в самом деле? Я никак не мог вспомнить последние слова матери.
«Отведи меня в мою комнату, Джерард. Принеси мне лестницу. Иди и свари суп».
Я взобрался на ступеньки, чтобы еще раз обшарить верхний ящик шкафа. Слой пыли был испещрен едва заметными царапинами. Но в целом пыль выглядела нетронутой. Дно ящика представляло собой двойной лист фанеры. Я потянул на себя правый угол, и ящик слегка приподнялся. Мне достаточно было заглянуть в образовавшуюся щель, чтобы различить большой запечатанный конверт. Внутри оказалась толстая пачка машинописных листов. «Призрак». В правом нижнем углу четким почерком было написано: «В. Х. 4 декабря, 1925». Я еще раз заглянул в конверт и обнаружил маленькую карточку с типографским оттиском: «С наилучшими пожеланиями от автора».
Не сходя с лестницы, я начал просматривать рукопись. Когда я повернулся, чтобы спуститься вниз, из пачки листов выпала фотография.
Я всегда представлял себе, что если вновь увижу ее, то узнаю сразу. Но все оказалось не так. Платье с присборенными плечами, похожими на крылья ангела, гордая посадку головы на лебединой шее, слегка приподнятый подбородок, взгляд чуть в сторону, темная копна волос, собранных на затылке — теперь-то я знал, что это называется шиньон, — все было как будто то же самое, и все-таки я чувствовал: что-то изменилось. Ну, разумеется, она выглядит по-другому, дошло наконец до меня, ведь я стал другим. Мне было десять лет, когда я впервые увидел ее. Тогда я и не догадывался ни о шиньонах, ни о тонкой кости, ни о классических пропорциях лица: в мосонской школе о таких материях не рассуждали. Точно так же мне совершенно не запомнилось, что на ней не было никаких украшений — ни колье, ни сережек. Разве что простая бархатная брошь, приколотая у выреза платья.
И конечно, в то время я еще не знал Алису. Эта женщина была совсем не похожа на Алису, созданную моим воображением; она была красива, но красота ее была, скорее, возвышенной, а не плотской. И все-таки она напоминала мне кого-то; кого я видел совсем недавно.
Фотография в голубом конверте. Если положить снимки рядом, можно было без труда увидеть черты фамильного сходства; видимо, с возрастом оно померкло, потому что мать мне помнилась уже совсем другой. И поскольку женщина на фотопортрете явно была не моей матерью, тогда кем она еще могла быть, если не Виолой в молодости?