Скакнул по слезе солнечный зайчик, Лариса моргнула, засмеялась, не растягивая замерзших губ, и, потащив на голову платок, замотала кое-как, упихивая под край бьющиеся пряди. Накинула капюшон и крепко стянула шнурок под горлом.
Витька покаянно скривился, извиняясь за приказной тон, увлекся, мол, но она только снова рассмеялась и пошла спускаться по склону, навстречу ветру и морю, домой. Он заспотыкался следом, останавливаясь, почти на каждом шагу снова таща из кармана камеру. Радуясь, что прихватил именно эту, небольшую и без наворотов.
В жаркой кухне грел руки под пушистым Марфиным животом, слушая, как ветер за окном взревывает, дробно стуча в стекла мелкими обломанными веточками.
— Лучше любой хозяйки, все слабое унесет, выметет, выкинет прочь, — напевно рассказывала хозяйка, уже заплетя косу и шоркая по плите закопченым чайником, — а нам что, мы в тепле, с чаем, с Марфой. И с красавицей твоей.
Витька улыбался, говорил ерунду, спрашивал пустячное, радуясь отмерзшим губам и удачной прогулке. Доставал из-под кошки руку и оглаживал камеру, лежащую рядом с мисочкой. Лариса слушала, кивала, понимая его хмель.
А потом, налив черного чаю в сразу горячие кружки, глянула извинительно и села на свое место, подобрала ноги на скамеечку и раскрыла книгу. Витька умолк, как натолкнувшись на преграду. Посидел неловко, и сам взял книгу, что лежала рядом. Раскрыл. Лариса улыбнулась.
И зачитался. Так и сидели, пока ветер нес горстями темноту, замазывал стекла, делая желтый свет в кухне ярче и уютнее.
Три дня будет дуть, если к вечеру первого не убьется, вспомнил Витька арифметику норд-оста. А если на третий день не стихнет, то еще три дня. В маленьком старом доме, мастер, хранитель, кошка и змея — как на дне стеклянного шара с тонкими стенками — отдельно от всех. Там, за ветром, остались — Яша с его натертыми полами и бумкающим железом, плавающие глаза красивой Наташи, Вася с ладонью в засохшей сукровице. И только мастер света напоминал о себе длинным лучом маяка, что сперва загорался на краешке стекла, наливался силой, и, мелькнув в самой серединке окна, исчезал в другом углу.
Отрываясь от книги, Витька думал о том, что луч, оставив дом, гладит полегшую зябкую траву, утешает, — будет весна, будет сок в новых стеблях; и движется дальше, низко летя над вершинами холмов. Ложится на заусенцы волн.
— Лариса?
— М-м?
— А вы почему сказали, что учить тут вам некого?
Женщина подняла лицо от книги. Марфа сошла с колен Витьки и прыгнула к хозяйке. Смотрели на него вдвоем.
— Я тут родилась. И всегда была и тут и не здесь одновременно. Знаешь, как это?
— Н-нет. Я нормальным был пацаном, обычным.
— А я не очень… обычной. Но не сказать, что фантазеркой, как многие дети. Просто, все, что я видела, оно во мне болело. …Весной в степи цветы появляются. Ты не девчонка, может и не помнишь. Те, что в парках и на воде — длинный стебель, красивый хитро завернутый цветок, нежный, — ирисы. А здесь они же маленькие, жесткие, вылезают из тощей травки на половину детской ладошки, листья зубчиками. Мы их «петушки» называли.
— Помню. У нас тоже так.
— Вот… Я уходила в степь, под солнце, оно бледное еще, не горячее. Смотрела, как лезут они из прибитой зимой земли. И мне было больно. Ты должен знать такую боль. Ну? Знаешь ведь!
Витька вспомнил, как лежала на затоптанном полу Тина Тин, когда он снимал ее сверху, нависая, наступив кроссовком на веер ухоженных волос. И какой нежный, круглый подбородок у нее… Тогда закололо сердце, заныла татуированная нога, но он отмахнулся, снимал и снимал.
— Да, — сказал, — знаю.
Вспомнил внезапную тоску, что погнала его, совсем больного ею, по замызганным электричкам в стылую подмосковную пустошь. А так не хотел вспоминать!
Марфа, убедившись, что все в порядке, затарахтела тихонько, смежив глаза.
— Тебе, парень, дан талант, Дар. А мне нет. Мне только боль от того, что я вижу мир, больший, чем наш. Не весь, но, как дыры мне открыты в нашем плоском, одинаковом для всех. Будто сквозняком раскроет такую дыру, хлопнет краями, и из нее свет, режет глаза. А рассказать об этом некому. Все вокруг будто замотано старым платком. Пословицы, поговорки. Народная мудрость! И настоящего мира за привычным заношенным никто не видит!
Ветер хлопнул по стеклам, слушая как звенят и помчался дальше, перекидывая в ладонях шум автомобильного мотора, — кто-то ехал по улице, медленно, осторожно.
— Так с болью и жила, росла с ней. В степь убегала, как та лисица, сколько раз домой не возвращалась, ночевала в балке. И сама себе пыталась объяснить.
Она усмехнулась, закрутила пальцами конец косы, потянула сильно.
— Из одного неправильного объяснения в другое. А оно все болит. Школу закончила, уехала в институт, книги спасали, да, потому пошла в библиотечный. …Помню, листала альбом и увидела репродукцию. Американский художник. «Мир Кристины» называется. Дом, один в степи дом, а в траве лежит ничком девушка в темном платье. И все, кто видят, жалеют, вот, одна совсем, весь мир у нее — трава и дом, нет людей, машин нет.
А я другое увидела. Чего жалеть Кристину, если ей каждая травинка больше скажет, каждый камушек на тропе. А я? Свой мир, который во мне болел, захотела бросить, уехала! С животом тогда ходила, замуж собралась. Ну, и… В общем, перед самой свадьбой из города убежала. Вернулась сюда. Одна.
Она замолчала. Витька привалился к грубому домотканому коврику, узел давил лопатку, но сдвигаться не хотелось. Чайник тихо засвистел на краешке плиты. В углу под потолком его футболка свесила рукава и огонь из печи подкрашивал их кровью.
— Дочку назвала Ларисой, свое имя дала. Думала, будет расти такая же. Думала, сможем говорить, и мне в радость, и ее смогу оберечь от такой же боли. Но — зря понадеялась. Слабость это была. Видно, мне велено тут, одной. Пока не придет.
— Кто?
— Ты!
Витька осторожно поставил чашку на стол. Молчал.
— Вот и хорошо, что молчишь. Если бы стал кокетничать, ахать да охать, ну, чаем бы не облила, но вот Марфа бы на тебя фыркнула.
— А чего мне кокетничать, — ответил Витька, — я рад просто. И — ответственность.
— О ней не думай. Успеешь. Тебе знаешь, сколько всего еще впереди?
— Догадываюсь.
— Вот и живи, как живется. И радуйся, это правильно. Я вот радуюсь. Ведь могла жизнь прожить, как вот бабка моя и мать, и не дождаться тебя. Но повезло мне. Совпали мы с тобой во времени. И боль моя не зря. А раз не зря, то она и легкая, Витенька.
Она отпустила косу и сплела на коленях пальцы, смяла их, придавила ткань платья. Сказала глухо:
— Я ведь, Витя, по дочери и поняла, — или на моем веку кто появится, или уже не появится здесь совсем. Общего у нас только имя. Горласта, ухватиста, крепка разумом. Такие не болеют от маленьких степных цветов. Мужа себе наохотила видного, а как утонул, пять лет они прожили, вот осмотрелась, и в городе осела, там охотит следующего. Меня стыдится, а как же. Но эта боль просто еще немного к той, с которой живу. А вот, когда ночью я проснулась и будто сказал мне кто «ты здесь — последняя», тогда стало страшно. Но ты пришел. Значит, все хорошо, ничего не порвалось.