Смелый путник уже испытывал страх, но с этим страхом боролась безумная тяга к необыкновенному и чудесному. Поддержанный ею, он поднялся с могилы, на которой сидел, наклонился над пропастью, где мчался поток среди скал, низвергаясь с непрестанным устрашающим грохотом, — и волосы его встали дыбом от ужаса.
Полуприкрытые лохмотьями одежд, с опущенными капюшонами, из-под которых виднелись белые зубы обнаженных челюстей и темные глазные впадины, предстали ему скелеты монахов, сброшенных из храма в эту пропасть. Они подымались из глубины вод и, цепляясь длинными костяными пальцами за неровности скал, карабкались наверх, повторяя глухим, замогильным голосом с потрясающей душу скорбью первый стих Давидова псалма.
Достигнув колоннады, призраки стали в два ряда, вступили в храм, преклонили колена в главном приделе и продолжали еще громче и торжественней пение псалма. Музыка вторила их голосам. То были затихающие раскаты грома, удалявшегося после бури; то были завывания ветра, стонавшего в расселинах скал; то был монотонный шум водопада, низвергавшегося на утесы, и капли сочившейся воды, и крик невидимой совы, и шелест встревоженных змей. Все это звучало в музыке и, кроме того, еще что-то, чего невозможно ни объяснить, ни представить себе, что-то такое, что казалось эхом оргáна, сопровождавшего строфы покаянного гимна царя-псалмопевца столь же величественными звуками, сколь ужасны его слова.
Церемония продолжалась; остолбеневшему, пораженному музыканту чудилось, что он уже не в этом мире, а в фантастической стране сновидений, где все предстает в странных, чудовищных формах.
Храм дрогнул; странник очнулся от оцепенения, которое сковало его. И душа тоже содрогнулась, зубы застучали, и холод проник до мозга костей.
В это мгновение монахи произносили страшные слова Miserere: «In iniquitatibus conceptus sum, et in peccatis concepit me mater mea».[67]
Когда прозвучал этот стих и отголоски его разнеслись от свода до свода, поднялся страшный, неистовый вопль, точно крик скорби, исторгнутый всем человечеством, осознавшим свои злодеяния; ужасающий крик, соединивший все жалобы, все стоны отчаяния, все богохульства, — чудовищный хор смертных, живущих в грехе и зачатых в беззаконии.
Пение продолжалось, то печальное и потрясающее, то подобное солнечному лучу, пронизывающему грозовую тучу, сменяя молнии ужаса молниями ликования, пока внезапно преображенная церковь не засияла небесным светом. Обнаженные скелеты монахов облеклись плотью; радужные ореолы заблистали над их головами; церковный купол разверзся, и сквозь него предстали небеса, подобные сияющему океану. Свет ослепил музыканта, сердце его забилось, в ушах зазвенело, и он, упав без чувств на землю, ничего более не слышал.
III
На другой день мирные монахи Фитероской обители, которым послушник рассказал о вчерашнем странном госте, увидели, что он переступает порог, бледный и как бы не в себе.
— Что же, услыхали вы наконец Miserere? — насмешливо спросил его послушник, переглянувшись украдкой со старшими монахами.
— Да, — отвечал музыкант.
— Ну, как оно вам понравилось?
— Я сейчас же его запишу. Приютите меня, — обратился он к настоятелю, — прокормите несколько месяцев, и я оставлю вам бессмертное творение — Miserere, которое обессмертит память обо мне, а с нею и память об аббатстве.
Монахи из любопытства посоветовали настоятелю согласиться на эту просьбу, а настоятель из сострадания решил ее исполнить, все еще считая музыканта сумасшедшим, и, поселившись в монастыре, незнакомец начал работу.
День и ночь трудился он с неутомимым усердием. Иногда вдруг останавливался и точно прислушивался к чему-то, что звучало в его воображении; глаза его расширялись, он вскакивал с места и восклицал: «Да, так, так, именно так… да!» — и продолжал писать ноты с лихорадочной поспешностью, которая часто удивляла тех, кто втайне наблюдал за ним.
Музыкант написал мелодию на первые строфы, потом на следующие, до половины псалма, но, когда дошел до последнего стиха, слышанного им в горах, уже не мог продолжать.
Одна, другая, сто, двести черновых мелодий — все напрасно. Музыка не передавала того, что запомнилось. Он потерял аппетит и сон, лихорадочный жар терзал его мозг, он сошел с ума и наконец умер, не окончив Miserere, которое монахи сберегли как редкость и до сих пор сохраняют в архивах аббатства.
Когда старичок окончил рассказ, глаза мои невольно устремились еще раз на старинную пыльную рукопись, лежавшую открытой на одном из столов.
«In peccatis concepit me mater mea…» Слова эти я увидел на странице, которая была у меня перед взором и словно смеялась надо мной всеми нотами, ключами и закорючками, непонятными для профанов.
Я отдал бы целый мир за то, чтобы прочесть их.
Кто знает, может, в них и не было безумия?
(Сорийская легенда) (перевод В. Литуса)Право слово, не стану утверждать, что все было именно так. Кто знает, то ли это быль, похожая на вымысел, то ли досужий вымысел, похожий на действительную историю. По чести признаюсь, одна лишь мысль, что, быть может, я один из тех немногих, если не последний, кто домысливает происшедшее, дополняя картину буйным своим воображением, — одна лишь эта мысль наполняет душу мою тоской и горечью.
Окажись на моем месте ученый муж, миру явился бы целый том философских размышлений, быть может весьма сентиментальных, чувственных и слезливых, я же ограничиваюсь краткой записью легенды, без всяких притязаний на глубину, с надеждою разве немного развлечь читателя.
I
Жил некогда один благородный кавалер, потомок знатного рода, но никакие силы: ни гром походных барабанов, ни клич боевых горнов, ни звон славного оружия — не могли оторвать его от чтения тусклых пергаментов, запечатлевших последние творения трубадуров.
Бесплодными были поиски того, кто решился бы искать кавалера в просторном внутреннем дворе старинного замка; напрасный труд разыскивать его там, где слуги, грумы, укрощают необъезженных жеребцов, мальчики-пажи дрессируют соколов, а воины развлекаются, упражняясь в фехтовании шпагой перед неприступной каменной стеной.
— Где Манрике? Где ваш господин? — изредка останавливала их вопросом матушка хозяина замка.
— Мы и сами не знаем, — отвечали верные слуги. — Быть может, вновь коротает время в галерее монастыря де-ла-Пенья или устроился на краешке могильной плиты, весь обратился в слух, силясь расслышать голоса давно ушедших в мир иной. А может быть, стоит на переправе, неотрывно следя за речными волнами, что бегут одна за другой без остановки и скрываются под сводами моста. Или в горах, на краю бездонной пропасти, припав к скале, считает звезды в высоких небесах; не отрывая взора, следит за медленно плывущими облаками, в чреве которых вспыхивают и затухают чудесные огни, словно прозрачный туман, что, клубясь, растворяется и исчезает над гладью тихого озера. Бог ведает где он может быть, где угодно, но везде пред ним — весь мир, там только он и мир, и больше никого.