— Диночка! Не надо сердиться! — И, затихая, мягко застукали скачки пристяжных.
Долго глядела сухими немигающими глазами в окно.
Там, над макушками сосен, потухала заря, тени прятались за тускнеющими стволами, подползали к окну, заслоняя свет, заглядывали в комнату.
Уронила голову на руки, на пюпитр, долго сидела без слёз, без мыслей определённых. Так, на минуту, просветлялись в памяти образы. Знакомое милое лицо в ореоле кудрявых золотистых волос, синяя куртка механика, вся в масле и копоти. Скользкие твёрдые спины валов бушующего моря и взволнованный голос помощника капитана: «Русская… русская пассажирка на вельботе, в числе спасённых?.. Только что принята последняя депеша: «Фан-дер-Ховен» затонул. Телеграфист поручил передать привет русской пассажирке…» Синее глубокое прозрачное небо, перистые силуэты пальм на горизонте, стрельчатые контуры минаретов и пагод и высоко, высоко, совсем маленький снизу, крылатый абрис аэроплана…
Красивые образы, красивые моменты.
Отчего же теперь так пусто, так холодно на сердце?
Нет даже острого горя, нет отчаяния, что эти образы потухли, потускнели, что вместо них звучит в ушах резкий, постоянно рассерженный, постоянно взвинченный голос… Постоянные подсчёты доходов-экономий с постройки, вечно лампа в кабинете до поздней ночи над грудой накладных и квитанций, щёлканье счетов и мечты о карьере… мечты какие-то арифметические, постоянно выраженные определённой цифрой.
Если бы ещё действительно была необходимость, нужда.
И теперь эти странные, почти ежедневные поездки в Петербург.
Подняла голову.
Тени сгустились. Спрятались по углам, обшаривали стены цепкими длинными трепещущими пальцами, тянулись к потолку, к окну, повисшему на чёрном фоне розовым, светлым ещё, разграфленным ковриком.
Машинально коснулась рукой клавиатуры, и одинокий, дрожащий, испуганно сжавшийся в темноте звук толкнул забытое воспоминание.
Передвинула руки к басам, тихо, чуть слышно вызвала к жизни мягкие, бархатные, мерно шагающие аккорды — аккорды «похоронного марша» Шопена…
Внезапно захлопнула крышку. Порывисто встала.
Почудилось, будто из-за рояля, из темноты, прямо в лицо смотрят чьи-то глаза. Чьи-то печальные, тёмные. Не видала, почувствовала их цвет — синие глаза на бледном лице. Губы под небольшими тёмными усами.
Но разве она думала сейчас об этом человеке? Разве вообще когда-нибудь о нём думает?..
Вышла на веранду, с удовольствием дышала посвежевшим к вечеру воздухом. К горизонту седой паутиной прилип туман, а на западе, там, где излучина озера почти вплотную подходила к просеке, крошечные огоньки кололи уже туман сверху и снизу и мерцали, один над другим, два золотистых, прозрачных ломтика.
И только когда проползал по излучине ветер, тухли внизу огоньки и месяц в воде извивался, тускнел и рассыпался золотыми мазками, а другой мерцал наверху неподвижно.
На погосте, за озером, звонили ко всенощной.
Брызги трезвона тонули, падая в воду, и над озером плыл мягкий старческий голос большого колокола.
И когда ветер с той стороны посыпал будто снегом свинцовое зеркало озера, звуки вырастали…
Колокол гудел у самой веранды одиноко и мощно. И чудилось, будто услышишь сейчас, как, шипя, возится волна в камышах, как камыш звенит.
Ветер доползал до просеки, прятался под верхушками сосен, и звуки гасли, колыхались лениво и сонно, снова сливались с тихим влажным дыханием вечера.
Далеко, на том берегу, вспыхнул огонь. Окунулся, исчез, замигал снова, и было похоже, будто в глубине озера, блеснув чешуёй, проползла змейка.
Тучи, подмазанные краской заката, падали на воду. И навстречу, со дна, поднимались такие же тучи, и нельзя было разглядеть, где зажёгся, мигает огонь. Обнажая небо, тучи уходили друг в друга, и не было туч, не было озера. Синие шапки сосен под обрывом, опрокинутый берег и жуткий маленький огненный глаз — всё висело в мутной лиловой мгле и вместе с нею дрожало и колыхалось под глухими ударами колокола.
А огонёк всё мигал.
Притухал временами, передвигался. И особенно жутко почему-то становилось на душе, когда, шевеля тонким лучом, будто подтягивался к веранде, будто делался ближе…
Не могла удержать невольной дрожи, зябко передёрнула плечами, вскрикнула испуганно:
— Кто там?
Тёмная горбатая фигура переходила просеку. Остановилась. Сиплый старческий голос отозвался почтительно:
— Я, барыня… Здравия желаю.
Хозяйка переспросила ещё не окрепшим голосом:
— Это ты, Илья?
— Так точно… Приказать что изволите?
Плотник подошёл вплотную к крыльцу, обнажил лысую голову. Поклонился так низко, что за спиной у него в котомке загромыхали инструменты. Хозяйка сказала:
— Нет, я так… я тебя не узнала. Домой идёшь?
— Так точно. Пошабашили, расчёт получил, к празднику надобно. Ко всенощной теперича опоздал… грех-то…
— Ну, ступай, иди себе, ты мне не нужен… Ах да, что я тебя хотела спросить? Что это за огонь мигает, Илья? Где это? Это рыбаки?
Старик повернулся к озеру, долго смотрел, даже рукою прикрылся, хотя давно погасла заря, пожевал неодобрительно губами.
— Никак нет, это не рыбаки. Это… в печорах.
— Где? — переспросила хозяйка.
— Так точно. В печорах это. Там рыбаков не бывает. Каменья там, скалы, гранит. Глухое место… Это в печорах.
Хозяйка спросила с неудовольствием:
— Там пещеры?
— Так точно, печоры. К самой воде подходят, а потом в землю, в скалу, на Фильянскую сторону. Говорят, на большие тыщи вёрст под землёй эти печоры самые, очень глухое место, прямо, можно сказать, тёмное.
— А огонь там откуда?
Старый плотник пожевал губами ещё неодобрительнее. Покосился в сторону огонька, покрестился на звуки благовеста. Отозвался нехотя:
— Так это… Нечистота.
— Что такое? — хозяйку, видимо, не на шутку заинтересовал жуткий огонёк. — Что ты говоришь, Илья? Какая нечистота?
— Обнаковенно какая… — Плотник решился, махнул на огонь шапкой, заговорил скороговоркой: — Вы, сударыня, себе этим не беспокойте, оставьте безо внимания. Не к добру это, не к ночи будь сказано — просто можно сказать, к несчастью. Тут, в этих местах, в старое время чудь жила. Очень обнаковенно, не извольте смеяться… Жила, стало быть, чудь, а потом чухны этой стороной завладали, так точно. Вот она, стало быть, и ушла под землю… Чудь эта самая. Живёт себе никому невидимо. Ну а как, стало быть, перед бядой, перед несчастьем каким, сейчас она повылазит. Огонь жжёт, аукает, людей пужает… прямо, можно сказать, невежество. А изымать её человеку никак невозможно. Подойдёшь, а она в землю уходит.
— «Чудь», говоришь?