Воспителла принесла вина, и они выпили: за Клеопатру. Больше никогда не будешь так играть?.. Зарока не дам. Знаешь, есть клятва игрока. Или божба пьяницы. Больше ни одной рюмки!.. Давай тогда еще по одной. Это мое домашнее вино. Как – домашнее?.. а вот же на этикетке написано – «Арманьяк»… Блеф. Я сама делаю вино. И обманываю гостей. Я хороший винодел. Моя названая бабка была родом из Крыма, из Массандры. Там умеют заниматься давленым виноградом. Боюсь, что ее предки были греки. Она знала такие винные секреты… А больше ты ничего не боишься?.. Боюсь. Теперь я боюсь тебя потерять.
Они крепко поцеловались винными алыми губами, сладкими, мокрыми, скользкими, и снова неистово, до сотрясенья и тишины сердца, пожелали друг друга.
Когда в дверь постучали, они замерли в тесном, немыслимом объятьи. Разорвали руки, ноги. Это было как отрубанье руки. Малый кусок тела отрубишь – а боль Адова. Воспителла, ты от меня отрываешься… будто мне отрубают руку… палец…
Она накинула на плечи сорочку, длинный атласный халат, пуховый, с кистями, платок, ринулась к двери. На пороге стоял худой маленький серый, лысоватый человечек. Острые его глазки впились в Воспителлу и вышли наружу у нее из спины, из-под лопаток, буравя теплый темный воздух спальни.
– Утро доброе. Не упомню вашего имени, господин… господин… Вы один из гостей?..
– Я один из гостей. Я ищу одного из ваших гостей тоже. Подозреваю, что он здесь, ибо я звонил ему уже, и его номер молчит, а вечером он с вами условился играть в… глупую игру. И, значит, он из вашего дома никуда не уходил. Надеюсь… я не найду в вашей милой спаленке хладный труп?
Он шутил. От его шутки пахло страхом. Воспителла плотнее запахнулась в пушистый платок. Ее глаза сияли неостывшей, веселой любовью.
– Вы найдете здесь живого человека. Вы можете говорить с ним. С одним условьем…
Она молча, сверху вниз, с полминуты глядела на серенькое личико, на тщедушную, затянутую в серый костюм фигурку, на сосульки редких волосенок на висках, натолкнулась на буравчики рачьих глазок. Маленький человечек понимающе усмехнулся.
– …чтобы он был в полной безопасности, имея дело с вами. Я знаю, кто вы такой. Неужели же не знаю. Мой дом просто кишит вами всеми, как… как августовскими мухами. – Она поежилась, но грубость было не взять назад. – Мне он нужен живой! Невредимый! Целенький! Я должна знать, куда он отправится, с кем, зачем…
– Ну это уж вы перехватили, госпожа Ленская, – насмешливо наклонился в кукольном поклоне серенький мышонок, – ну это уж вы хватили. Это не вашего, простите, бабьего ума дело. Я не дам слово, что с господином Лехом будет все в порядке. Я не могу дать вам этого слова. Вы же понимаете. Где он?
В порядке. Какое подлое, пошлое слово – «в порядке». Порядок, строй, ранжир. В каком порядке бегут солдаты в атаку?! Как они умирают, матерясь, скрежеща зубами, отплевываясь кровью, корчась на взрытой взрывами земле в невыносимых муках, – в порядке или нет?! Ей не надо их дешевых слов. Зачем она только завела этот разговор.
Она отступила с порога, серый мышонок процарапался вглубь спальни. Лех уже стоял около дивана, застеленного голубыми песцовыми шкурами, одетый, в чуть помятом белом смокинге. Обвязанные окровавленными тряпками запястья безумно, как у чучела, торчали из обшлагов.
– О, я вижу, вы тут уже как следует поиграли, – губки мышонка поджались, он выдавил из себя короткий понимающий смешок. – Вы зря времени не теряли. Господин Лех, – он поклонился, боднул воздух лысой головенкой. – Разговор конфиденциальный. Удалите женщину.
Он обернулся к ней.
Мне все предстоит, Воспителла. Чего только мне ни предстоит. И трапы самолетов. И чужие, огромные и страшные города. Они безумны, как Армагеддон. И блеск гостиничных люстр. И погони. И глупые, кажущимися людям неимоверно важными переговоры: слово за слово, болтовня, подмигиванья, передача бумаг, сведений, карт, дислокаций, направлений ударов. Это Зимняя Война, Воспителла. Мы живем во время Зимней Войны. А когда люди не жили во время Зимней Войны?! Они жили во время Зимней Войны всегда. Всегда, дорогая. Я вижу себя на роскошных приемах, на нищих дорогах. Я могу просить милостыньку, а назавтра я буду обедать с папой Римским. Так и будет. И ты не сможешь меня сопровождать. Смогу! Нет. Мужчина должен делать свое дело один. Может, мой самолет перевернется в воздухе. Взорвется. Или его взорвут. Собьют. И он сгорит. И я сгорю в нем. Ты же так боялась огня. У тебя же в детстве тоже сгорел дом. Дом, в котором ты жила. И потом, после, у тебя было много домов. И много денег. И много помад ты выделала для бабьих ненасытных, кокетливых ртов. Но почему ты живешь в коммуналке?! И моешься в ржавой, пахнущей мочевиной ванне?!
– У нас на Войне, – разорвал он запекшиеся губы, – был один самолет. Черный. Узкий, как рыба. Он появлялся всегда перед боем на горизонте. Он летел то низко… то страшно высоко. Исчезал, пропадал, выскавивал из облаков опять. Черный, слепой… как аксолотль. Там… в его брюхе… был летчик. Мы не знали, кто он. Его никто не мог сшибить. После самых зверских боев, когда все несли огромные потери… когда самолеты сбивали, как пацаны птиц – из рогаток… он выныривал из туч и летал над нами. Это был Ангел Зимней Войны. Небесный Летучий Голландец… его так и звали: Черный Ангел. Он никогда и нигде не садился на землю. Он улетал в никуда. Генерал Ингвар так и звал его: чертов Ангел. Он не мог его сбить. Мы не знали, кто он. Враг. Свой. Черный, быстрый. Маневренность непредставимая. Как в цирке. Что он в небе выделывал. Ужас.
– Зачем ты мне… сейчас… все это рассказываешь?..
Она упрятала руки в теплый пух платка, как на морозе – в муфточку. Широко расставленные глаза ее ощупывали лицо Леха, она целовала его глазами, беглыми, нежными, плачущими взглядами. Серый мышонок терпеливо ждал, вытянулся недвижно, как солдат во фрунте на плацу.
– Я твой Черный Ангел, Воспителла, – беззвучно шевеля губами, сказал он. – Я буду улетать, буду появляться. Никогда не жди меня. В мире столько огня. Я могу сгореть. Это Война. Ты понимаешь или нет, что все мы живем на Войне?! Внутри Войны?!..
Она отступила от него на шаг. Еще отступила. Еще шаг назад.
Стенные, с медным круглым маятником, часы над изголовьем их любовного ложа пробили: раз, два, три… много раз. Длинный утренний час. Трезвон. Времени мало. Серый человечек ждал, но его терпенье могло иссякнуть.
Она медленно пятилась, уходила прочь от Леха, держа руки, завернутые в пуховый платок, около лица, утыкая нос и рот в козий пух, отнимая платок, улыбаясь, поднося его к лицу снова, чтобы влага, текущая потоками по щекам, вошла в ажурную вязаную ткань, впиталась, не стала заметна, нет, она не плачет, это только так кажется людям, она лучше сегодня изобретет новую помаду для вечно плачущих баб – чтоб они не рыдали зря: с земляничным запахом, с острым и властным ароматом, отбивающим жажду плакать, запрещающим слезы, засыпающим их горьким и сладким порошком, новогодними блестками, снегом, снегом, густо падающим снегом за окном, гасящим и огонь, и слезы, и любовь, и гул смертного боя.