Я начал бочком пробираться за спасительную колонну. Марина же тащила меня в противоположную сторону, оглушительно тарахтя:
– Я с мужем опять поссорилась. А у Мошкарева как раз были контрамарки. В партер, представляешь? Его кто-то из местных шишек пригласил…
– Уж не сам ли Чайковский? – съязвил я. – А может быть, Пушкин?
– Да нет, по-моему, дирижер. Правда, Мошкарев лапочка? Заметил, как он меня блюдет? Прямо джигит какой-то!
Марину окружало стойкое облако «Шанели», мадам Еписеева не могла не повернуть свой точеный носик на вожделенный аромат. Я скривился, бестолковая Катькина подруга, увидев мою физиономию, приняла это на свой счет.
– Ну что? Обиделся? Ну ладно, ладно. Ты тоже лапочка. Я ведь говорила тебе… – Она еще повысила голос. – Говорила, что я тебя люблю?
– Г-говорила… – прошептали мои бледные уста.
– Подлец!!! – донеслось откуда-то сбоку. – Между нами все кончено!!!
Головы, заполнявшие фойе, начали расходиться в разные стороны, как круги на воде. Людские волны обиженно бороздил затылок мадам Еписеевой.
Говоря по-толстовски, все обломалось в доме Смешалкиных. Я предпринял отчаянную попытку рвануться следом за Машей, но публика стояла стеной. Как воды Красного моря перед египетской конницей. Если мадам Еписеева будет сорок лет скитаться по пустыням, то я могу и не дожить до сладостного мига нашей встречи.
Марина изумленно взирала на мои судорожные попытки протиснуться сквозь толпу. Она даже не поняла, что произошло.
– О! Да ты и впрямь сумасшедший, – протянула она.
– Отстань, ради бога! – в сердцах прошипел я. – И зачем только тебя сюда понесло? Ну почему именно сегодня, скажи на милость?!
От стойки буфета отделилась фигура Мошкарева. Он засеменил на своих тоненьких ножках, затряс жидкими волосами и завопил:
– Как вы разговариваете с женщиной! Да еще в святом храме искусства! Немедленно извинитесь!
Перед моим носом появился маленький костистый кулачок. Я отодвинул его в сторону, как ветку, и спокойно сказал:
– Вы бы помолчали о святых храмах. Ваше, с позволения сказать, капище я недавно посетил. Без всякого удовольствия!
– Арсений! Ну что ты такое говоришь? – вступилась за свою религию и ее жреца Марина. – Вячеслав жизнь кладет на то, чтобы донести в закосневшие массы хоть что-то новое!
– Я бы на его месте занялся чем-нибудь другим.
– Арсений!!!
Мошкарев обвил Маринины плечи суковатой рукой и неожиданно миролюбиво проговорил:
– Оставь, Мариночка. Далеко не все понимают мое искусство. В этом МОЯ беда, но никак не публики, – свободной рукой он сделал картинный жест в сторону этой самой «публики», то есть меня. – Но все-таки было бы небезынтересно узнать ваше мнение о святом храме, в котором мы имеем удовольствие находиться. Что вы думаете о Большом?
– Я вообще ненавижу театр! И Большой в частности!
Мое раздражение в свете последних событий выглядело вполне естественным.
Провозвестник нового брезгливо посмотрел на меня и заметил своей спутнице:
– Похоже, этот господин пришел сюда исключительно с гастрономическими целями. В таком случае нам не о чем разговаривать. Я… – Он приосанился. – Я даже не обижаюсь!
– Это правда? – Марина с обожанием заглянула в водянистые глаза Мошкарева.
– Ну конечно, душа моя!
Вальсируя, они стали медленно отплывать к буфетной стойке. Я же похоронным шагом двинулся к выходу.
На улице разыгралась метель. Я поплотнее запахнул пальто и вышел на площадь. К правой ноге что-то прицепилось. Я раздраженно дернул ботинком. Но препятствие не исчезало. Глянув вниз, я обнаружил, что в моей штанине увязла колючка розы. За ней послушно волочился весь остальной букет.
Находка показалась мне символической. Может, не все еще потеряно? Я подобрал обледеневшие цветы и зачем-то сунул их за пазуху. Грудь обдало холодом. Через минуту я почувствовал, как намок Виталькин галстук. Розы начали таять. На глаза навернулись слезы. Глупо и неромантично… Гораздо умнее немедленно вынуть цветы из-за пазухи, пока рубашка не испортилась, и выкинуть к чертям собачьим.
Так я и сделал и с некоторым облегчением зашагал к метро. Дурь все это. На Маше необходимо поставить крест. Я ее, конечно, ни в чем не виню – у каждого свои недостатки. Например, ревнивый характер. Мария вряд ли теперь простит меня. Или я ошибаюсь?
Немного поразмыслив, я поехал к Катьке. Как давно я не видел женщину, которая ни в чем меня не подозревает, ничего не требует, а если и ругается, то вполне беззлобно.
Двор мадам Колосовой являл собой сплошной каток. Недавние лужи покрылись льдом, и я скользил, еле передвигая ноги. Занятый поддержанием равновесия, я потерял бдительность. У подъезда одиноко торчала телефонная будка, а в подворотне опять толпились какие-то личности. Как в прошлый раз… Увидав рой сигаретных огоньков, я не на шутку испугался. Неужели Мухрыгин не шутил, и его дружки изо дня в день поджидают меня у Катькиного подъезда?
«В будку заходить нельзя, – трусливо подумал я. – Это отрежет пути к отступлению». Домой! Скорей!
Я суетливо сунул очки в карман и с ловкостью фигуриста скользнул за будку. Из подворотни доносились мрачные и невнятные голоса.
– …долго еще?
– …околеешь тут совсем…
– …братва, он не придет…
Ага, «братва»! Так и есть, меня поджидают! Мурашки забегали вверх и вниз по моему телу, будто тоже хотели спрятаться.
– …надо домой к нему… тогда уж верняк…
Вот это новости! Домой! А я-то тешил себя надеждой, что мой дом – моя крепость.
Я начал красться вдоль фасада. Надо убираться отсюда, и поскорее! Но куда? Искать спасение. Но где?
На освещенном пятачке сгрудилось несколько таксофонов. Я нащупал в кармане жетоны и, уняв дрожь в пальцах, принялся накручивать номер Рыбкина. Телефоны, как назло, не работали. На мои мольбы откликнулся лишь пятый по счету аппарат.
– Меня п-преследуют, – задыхаясь, прошептал я, как только Рыбкин снял трубку. – Сделай что-нибудь!
– Старик, – Рыбкин зевнул, – ты дома?
– Да в том-то и дело, что нет! Ко мне вот-вот нагрянут… Посмотри, там никого нет у моего подъезда?
Виталька посерьезнел и отошел к окну.
– Темень такая. Ничего не видно.
– Что же мне делать?
– Старичок, такие дела с налету не делаются. Да и как я тебя спасу? У меня самого положение – полный швах. Со всех сторон, как говорится, по швам трещу. Да еще Лариса…
Я понял, что родственница поэта оказалась отнюдь не поэтической натурой и Виталька залез в долги. Моя последняя надежда таяла на глазах, но это лишь обострило инстинкт самосохранения.