Однако целиком приписать мою фиксацию на нем нашему с ним общему опыту было бы лишь половиной правды. Меньше, чем половиной. На самом деле этот человек стал для меня символом совершенства. Возможно, в его падении с велосипеда была неуклюжесть, но, умерев на асфальте у заградительных столбиков, он совершил то, что хотел совершить я: соединился с окружающим его пространством, погрузился, влился в него, заставив промежуток между ним и собой исчезнуть, — и при этом слился со своими действиями, слился до такой степени, что больше их не осознавал. Он избавился от своей разъединенности, отдаленности, несовершенства. Срезал обходной путь. Тогда и мысли, и действия распались, обернувшись идеальным равновесием. Место, на котором это произошло, было точкой попадания совершенства — всеобщего совершенства: того, чего достиг он, того, чего хотел я, того, чего хотели все остальные; они просто об этом не знали, да и в любом случае, даже знай они, у них не было восьми с половиной миллионов, с помощью которых к этому можно было бы стремиться. Это была точка священная, благословенная точка, и каждый, кто находился в ней, подобно тому, как находился в ней он, тоже становился благословен. Потому-то я должен был реконструировать его смерть — для себя самого, разумеется, но еще и для всего мира в целом. Ни один из тех, кто это понимает, не сможет обвинить меня в недостатке щедрости.
Ночью, часа в три или четыре, дождавшись самого тихого времени, я начал размышлять о том, куда исчезла душа этого темнокожего мужчины, покинув его тело. Его мысли, впечатления, воспоминания, что угодно — тот фоновый шум, что стоит у каждого из нас в голове, который не дает нам забыть, что мы живы. Все это должно было куда-то деться — не могло же оно просто испариться. Наверняка хлынуло, вытекло или просочилось на какую-то поверхность, оставило на ней какое-то пятно. Какой-то след всегда остается. Я прочесал тонкие картонные поверхности роджеровой модели. Они были такие белые, такие чистые. Я решил их пометить и в поисках чего-нибудь, что оставило бы пятно на белом картоне, направился в кухню.
В шкафчике над кухонным столом, у которого я тренировался поворачивать боком, нашлись уксус, вустерский соус и голубая мятная эссенция. Я взял чистую бумажку и поэкспериментировал с каждым из них. Самое лучшее пятно получилось от вустерского соуса — никакого сравнения со всем прочим. Найдя недопитую бутылку вина, я попытался сделать пятно на бумаге и с его помощью. Консистенция оказалась менее густой, но цвет вышел замечательный. Похоже было на кровь.
— Кровь! — обратился я вслух к своей пустой квартире. — Как же я сразу не подумал про кровь?
Я взял из ящика ножичек, кольнул его острием палец и стал сжимать плоть и кожу. Наконец на ранке вырос маленький шарик крови. Держа палец вертикально, чтобы не потерять этот шарик, я вернулся в гостиную и, прижав его к картону, кровью нанес на середину дороги свой отпечаток. А после, усевшись, смотрел на него до утра.
Это был громадный отпечаток, протянувшийся от одного края тротуара к другому, контуры его завихрялись вокруг столбиков, машин и магазинных фасадов, описывали круг у телефонной будки и шли назад, единым большим, волнообразным росчерком охватывали убийц вместе с их жертвой. Последние, разумеется, были слишком малы, чтобы разглядеть его, да и вообще понять, что он есть. Нет, он был различим только сверху — аэродром для высших по разуму существ.
Настоящие поверхности, увиденные мною в тот же день, были потрясающими. Если схемы напоминали абстрактные картины, то сама дорога походила на работы старых мастеров, кого-то из этих голландцев, где слои масляной краски подернуты густой рябью. Асфальт на ней был старый, в изломах и трещинах. А линии разметки! Они были выцветшие, истонченные временем и светом до слабого эха инструкций, некогда так смело ими провозглашаемых. Дорога, подобно большинству дорог, имела поперечный уклон. Недавно прошел дождь, и, хотя центральная ее часть была сухой, поверху шли мокрые следы шин. По краям же она была все еще мокрой. Рядом со швами, где дорога примыкала к поребрику с мощеным тротуаром, смешанные по всем правилам вода и грязь образовывали мутные, рябоватые гребни. Местами они сбегались в лужи, по центру которых висели большие грязевые облака; окаймлявшие их канавки были тронуты ржавчиной, постепенно сходившей на нет — словно художник сполоснул в них свою кисть.
Повсюду были беспорядочно разбросаны жвачка, сигаретные окурки и бутылочные крышки; они тонули во внешней оболочке пространства, сливаясь с асфальтом, камнем, грязью, водой, мутью. Доведись вам отсюда десять квадратных сантиметров, как вырезают из поля на школьных практических занятиях по географии — десять сантиметров в длину на десять в ширину, и еще десять в глубину, — вы обнаружили бы столько всякого материала для анализа, столько слоев, вообще столько материи, что ваши исследования, разошедшись во всевозможных направлениях, продолжались бы до бесконечности, пока вы наконец не подняли бы в отчаянии руки и не объявили ждущему от вас отчета начальству: «Здесь слишком много всего, слишком много материала для обработки, ну просто слишком много».
Я приехал на место реконструкции с юга. Там, где Шекспир-роуд переходит в Колдхарбор-лейн, под мостом, пересекающим дорогу, перпендикулярную мосту, на котором меня остановили в день, когда стреляли по-настоящему, через улицу была протянута полицейская лента. Туда отрядили полицейского — заворачивать машины. Я показал ему пропуск, который часом раньше прислал мне с курьером Наз; он пропустил меня. Не обращая внимания на подошедшего поздороваться со мной Наза, я задержался рядом с полицейским и спросил его:
— Вы были здесь в тот день, когда стреляли?
— Нет, — ответил он.
— Я имею в виду, не именно вот здесь, а вообще на той стороне отгороженной зоны?
— Нет, в тот день меня там не было.
Я пристально глядел на него еще несколько секунд, потом мы с Назом двинулись дальше.
— Как спали? — спросил Наз.
Я вообще не спал. От усталости пятнистый рисунок мокрых и сухих участков на тротуаре казался четче. Воздух был ясным, но не ярко-голубым — солнце пробивалось через тонкий слой белых облаков. В его свете возникали тени и отражения: от столбиков и телефонной будки, на поверхностях луж.
— Неважно, — сказал я. — Сколько у нас времени?
— До шести вечера.
— Продлите, — велел я ему.
— Больше времени они нам не дадут.
— Заплатите им. Предложите вдвое больше того, что мы уже заплатили, а если откажутся, еще вдвое больше. Место между натянутыми лентами — все наше?