Тина с огромной фотографии смотрела на него широкими глазами, требовала помощи, ресницы царапают низкие тучи, на щеках – красные пятна. И – тонкая жилка на шее.
Автомобили притормаживали перед ней. Витька держал сигарету бесчувственными пальцами. «Шорк-шорк» – говорила прохожим куртка. Взревывали по грязи моторы машин, бросался мокрой собакой из-под колес снег. Запах бензина и выхлопов лез в замороженные ноздри.
…Выбрала три снимка. Везде они – на больших рекламных щитах, узкой колонкой в газетах сбоку, на обложке глянцевого журнала… Того нет, где на волосах темных блестящих по немытому полу – кроссовок. Но Витька полагал – не от боязни. Приберегла. Усмехнулся, бросил недокуренную сигарету в урну и зачавкал по мешанине снега и химии к метро. Обошел огромную Тину, оглянулся. С обратной стороны – коньяк в пузатой бутылке. Самодовольный такой, с блеском по темному брюху, с ожерельем звезд по цветной этикетке. Пока отворачивался, коньяк мигнул и превратился в Тину, в профиль с веером раскинутых волос и прикушенной губой.
И пока ехал вниз на эскалаторе, считал уже машинально снимки. Через один – Тина. Слушал себя, то что внутри. Приятность была, грела, но беспокойство ело сильнее. Что теперь? Снимать красавиц для рекламы? Вспомнил, как веселились со Степкой, когда тот увлекся котами. Наснимал стадо – ухоженных и ободранных, одномастных и разноцветных. Завесил лабораторию на радость прибегающим со всего корпуса научным дамам, дарил. А когда Витька, утомившись от усов и хвостов, попенял другу, тот возразил резонно:
– И чо? Вон Ларри Флинт всю жизнь одних голых баб в журнале печатает, а чем коты хуже?
Мимо плыли желтушные фонарики, наклонялись с круглых стен глаза Тины, …огромные буквы, цветы размером с зонтики, ботинки – с корыто… Витька подумал, никто не глядит на встречных, все больше на рекламу. Неловко как бы. Люди ехали, провозя выражения лиц, распахнутые в духоте подземелья воротники пальто и курток. Лица не повторялись. Вот в глянце все подогнано под стандарты, а тут – даже алкаши разные, даже тетки с дерматиновыми сумками. Маленький был, все листал толстый художественный альбом с портретами. Любил больше, чем репродукции баталистики и пейзажей. На лица смотреть никогда не уставал. И куда все делось, подумал со стыдом. Ведь профессия. Должен был бы смотреть и сейчас, а как-то обходится без всего. Вдруг представился сам себе крошечной точкой, от которой стремятся в пространство гигантские плоскости – вперед, вдаль, в стороны. Точка-Витька по сравнению с ними – эх… Куда же надо? Не побежишь во все стороны сразу.
«Альехо подскажет», подумал, успокаивая себя, гоня всю тяжесть открывшегося. Блин, жил бы, как раньше, все ясно и понятно, и – спокойно. Поздновато скрутило его. У других – другие семьи, детство, потом институты. А он? Поступил, чтоб от армии откосить, два года просачковал и с радостью в сонную лабораторию устроился, как он тогда Степку упрекнул – что ничего ему не нужно, лишь бы сладко есть и девицы. А сам? …На Альехо одна надежда. Так и надо, так и должно быть! Ингрид говорила, что раз есть дар, то к нему все будет идти, – знаки будут, вехи. Вот и Альехо появился, как раз, когда надо. Он скажет, с чего начать, а уж Витька все-все сделает, послушается. И гордо ему, у него теперь будет настоящий учитель. Нет, Учитель! Значит – избран…
«Осторожно, двери закрываются, следующая остановка…». Поезд визжал, сквозь шум слышалась болтовня рядом стоящих девчонок – покачиваются в такт, вися на поручне. На плече одной качается сумка, качаются толстые косички другой и хвостик пояска на короткой дубленке. Из разговора в грохоте слышны только верхние ноты, кошачьим мяуканьем. А можно так снять девчонок, чтоб и мяв этот был слышен? Надо спросить Альехо об этом, надо. Эх, дурак, надо было список составить, с вопросами или, лучше – тетрадь завести. Все-все записывать, что мастер скажет…
В шаркающей и многодышащей змее длинной толпы Витька шел по переходам, почти летел. Отмечал кадры вокруг. Вот, ей-ей, сманит Степана, возьмет штатив, пару софитов переносных и пробегутся они по метрополитену! Все снимут – и черные стекла с кривыми лицами, и спящего в вагоне бомжа, ракурсы неожиданные. Чтоб все привычно и одновременно – жутко.
Толкнув, обогнали его барышни-попутчицы, оглянулась та, что с косичками, смерила взглядом Витькин пуховик, хихикнула, шепча подруге что-то. И та оглянулась. Убежали вперед, как раз под Тинкин портрет на сквозняке перехода, над головами.
«Ничего-ничего», думал Витька. «Шорк-шорк» – обминался чужими сумками и боками горячий из нутра пуховик. «Прославлюсь, посмотрим, вот – скоро уже…»
На длинной ветке заснул, неудобно съезжая с кожаного сиденья. Чуть не проспал. И выскочив с толпой, топчась под фонарем, стылыми руками вертел бумажку с нарисованным Наташей планчиком. Глянул на маршрутку, облепленную неповоротливыми людьми, решил три остановки пробежаться пешком, согреться на ехидном ветерке, что за день напас в кулаках иголочек мороза.
В темном дворе изогнутого дома бродил от подъезда к подъезду, ругался шепотом. Вдруг заскучал по Степану. Совсем отклеился друг, все время с Тинкой. У нее скоро гастроли, перед разлукой не отлипают друг от друга, не до кого им. А то бы вместе сейчас…
Но, стоя перед облезлой дверью в пахнущем кошками коридоре и нажимая проваленную кнопку звонка, понял, сюда надо одному.
– Пришел, – сказал Альехо, – проходи…
И зашаркал растоптанными тапками, не оглядываясь, вглубь квартиры. Витька потоптался у забитой старьем вешалки. Пристроил пуховик на табурет, думая – разуваться ли.
– Тапки там, – крикнул Альехо из комнаты. Витька корявыми пальцами стащил обувку, сунул ноги в разношенные войлочные шлепки. Бочком прошел в полуоткрытую дверь, слушая, как из кухни кто-то вздыхает…
С порога смотрел на обычную комнату, на китайскую розу в кадке во весь угол. Маленький журнальный столик со стопками книг и газет. Мельтешил у стены телевизор. Знаменитый фотограф махнул рукой на полукресло с деревянными подлокотниками:
– Прошу…
Витька сел, руки на коленях, уставился на стол. Иногда быстро взглядывал на хозяина и сразу глаза отводил. Тот, удобно усевшись спиной к телевизору, листал журнал. Молчали.
А чего ждал? Что кинется и за руки схватит с криками «так вот ты какой?». Витька покраснел, смялся, стиснул рукой колено. Заболела от неловкости спина.
Хозяин долистал журнал, сунул через стол открытым разворотом:
– На, смотри…
И гость уставился на портрет старой женщины, прижавшей к морщинам щеки мордатого кота. Лоснится кошачья шерсть, торчат роскошные усы. И рядом старухина кожа, прозрачные глаза, голубые, уже с мутноватой от возраста поволокой. А у кота – кристальные, яркие, будто полировкой кто прошелся. Как по неживому. И сразу понятно – кто живее и важнее. Старуха. Безжалостно снята, вон в уголке глаза белое накипело, так и хочется или платок подать или отвернуться, морщась. Тонкие волосы, пегие – из-за уха свисают прядкой, что выбилась из тугого пучка на затылке.