И в миг, когда на хуторе Ржавец противным голосом заорал черный петух, возвещая конец дня и начало ночи, веля Белым Зверям идти в загоны, а Черным выбегать в патруль, — в этот миг плотина не выдержала. Тонкая стенка, которую Фердинанд собирался проломить в последнее мгновение, не выдержала сама по себе, и миллионы пудов никому не нужной воды рухнули прямо в Потятую Хрень. Водяной успел только вскрикнуть, намертво вцепиться в накойский меч-кладенец — и рухнуть следом. В считанные мгновения водохранилище, плотина и водяной Фердинанд обвалились в черное болото, в низменную Потятую Хрень. Хрень довольно булькнула, приняла в себя очередной взнос цивилизации — и вновь сомкнулась на прежнем уровне. У нее и вправду не было дна, а то, что заменяло его, как мембрана, открылось и закрылось. Что были этой адской мембране куски плотины, обломки боеголовок, черепки унитаза, да и древний водяной со своим ножиком?
Случилось невозможное, случилось такое, чего не помнили самые старые пни в Арясинских лесах: верный слуга Богдана Арнольдовича Тертычного, икрометный водяной Фердинанд, утонул в бездонном болоте, спасая своего хозяина, привычно спавшего на своей веранде под монотонное журчание дождевых потоков, устав от мстительных антикитайских мыслей. Лишь лысый дядя водяного, в последний миг перемахнувший в Безымянный ручей, был тому свидетелем. Он, старый бездельник, ничем не мог помочь своему племяннику.
Однако и его тупого ума хватило на то, чтобы понять: в этот миг стало на Руси одним героем-мучеником больше. Смерть водяного Фердинанда произошла в миг, когда сменялись на небе знаки зодиака, и вступал в свои права величавый знак Льва. Небесный Лев вознес над миром свою грозную небесную лапу — и дал знать иным созвездиям, что он-то видел гибель героического водяного, он-то не даст памяти о нем стереться в веках. Он поискал Фердинанда в потустороннем мире, освободил от оков плоти, и вознес его к себе — крохотной звездочкой, обозначившей самый кончик своего львиного хвоста. Что и отмечено было обсерваториями, и новая зеленая звезда, получившая в реестрах имя «Фердинанд», осталась вовеки сиять в небесах точнехонько над Арясином.
Прости, Господи, за нежданное нашествие действительного причастия настоящего времени и страдательного причастия прошедшего времени.
Юз Алешковский. Рука.
А время-то идет, господа, и лето как будто на исходе, а у нас ничего не понятно — ни где мы, ни что мы, ни, извиняюсь, на хрена же мы? Тот есть как что за на хрена, вам еще и глагол нужен? Ничего, мы вам жечь сердца и без глагола можем, если будет надо, — к тому же есть у нас и то преимущество, что нам не надо. Ну, так где мы остановились, и в какую опять сказочно поганую дыру угодили со своим сюжетом?
Ни стыда у автора, ни, извините, совести, не говоря про сюжет. Куда, скажем, девалась Киммерия, про которую целый том навалял и еще собирался. А-а, вот вы что. Будет вам Киммерия сейчас, хотя и на заднем плане, но будет. Так что задний план есть, и мысли такие же тоже есть, а к тому же за каждой, говорят, у меня еще и стоит… Что стоит? Если вы не знаете, что стоит, то вам это читать вообще рано. Или у вас другая ориентация. Срам сказать по-киммерийски, что про вас можно сказать, используя благодетельно-спосылательное наклонение. Но рыночного старокимерийского вы не знаете, так что и говорить мне вам ничего не надо, не поймете потому что, а если вдруг вы этот язык знаете, так уже просто опасно говорить — вы ведь и ответить можете. Так что лучше давайте уж без сложностей, без экивоков — просто конец света, просто начало света, просто бисквит поэта-кондитера Рагно из великой пьесы Ростана, который, к сожалению, давно и без нас съели. В дорогу бисквитов не напасешься, а таежная галета из кедрового ореха с ячменем — штука сытная, но не для всяких зубов. Нечего их на меня, кстати, скалить — я тоже умею.
Нуте-с.
Заходящее солнце светило в лица путникам, с трудом вскарабкавшимся на заросший гнилыми елками откос. Путников было трое: высокий, немолодой человек в широком плаще, с непокрытой крутолобой лысой головой, — но без какого-либо багажа; столь же высокий, но еще и какой-то инфернальный старик в натянутом на глаза капюшоне, с торбой за спиной и единственным предметом в руках — скрученной на маркшейдерский манер лозой, извергающей снопы искр вроде бенгальского огня, — а следом шел третий странник, несколько отставший от двух первых — молодой богатырь с плечами в киммерийскую косую сажень, однако увешанный таким количеством тюков из оленьей кожи, что сама фигура его исчезала среди них, равномерно покачивающихся в такт каждому шагу: тащил на себе молодой богатырь разного барахла полтонны, никак не меньше. Взгляд первого странника выражал глубокое внимание ко всему сущему в мире. Взгляд третьего был полон слезами юного страха, хотя ноша при этом, для нормального человека невозможная, просто словно бы и не существовала, — только сапоги в землю норовили уйти прямо до слоя вечной мерзлоты — вершка на три, стало быть. Взгляд старца был скрыт капюшоном, но едва ли выражал что-то, кроме напряжения: именно старец с помощью своей сыплющей искрами лозы искал в земле некое одному ему известное место.
— Ну вот здесь же, здесь… — бормотал старец из-под капюшона, — ну вот здесь либо хвост, либо голова, а вообще-то и то и другое… Да нет, точно, тут они должны быть! Куда им деться? Он же древний, он же и не елозит почти…
Земля внезапно дрогнула и вспучилась небольшим горбом. Старец с неожиданным проворством отпрыгнул, осыпая землю и гнилые елки потоком бенгальского огня.
— Это что-то не-то, — сказал высокий и лысый, — Это, Мирон Павлович, слишком маленький бугор. Должен быть сразу три-четыре сажени, а тут и одной нет…
Старец ответил что-то длинное, в одно слово — видимо, просто выругался по старокиммерийски. Лысый академик не смутился.
— Вы, Мирон Павлович, хотели, наверное сказать — далее воспоследовало похожее, но чуть более длинное слово, — Согласитесь, что «туббале эбессу» означает «спрячь куда-либо для надежной сохранности»; вы же скорей имели в виду «засунь себе», а какая же в таком месте сохранность?..
Старик в ответ просто зашипел. Это почему-то возымело действие, и горб земли вырос сразу втрое, из него появилось нечто вроде гибкого древесного корня, яростно извивающегося в воздухе и старающегося хлестнуть лозоходца. Самый конец корня обвивался вокруг небольшого предмета, — свет заходящего солнца, сверкнув на хромированных частях того, чем размахивал корень, позволил неоспоримо опознать в этой вещице подзорную трубу цейссовского производства — старую, но отнюдь не музейную.