Шел второй или третий день путешествия, когда я решила все-таки предложить свои услуги (можете себе представить) нашему капитану. Должно же было найтись для меня хоть какое-то дело — ростом я не уступала ни одному из матросов, и сил мне было не занимать. Мои сестры-ведьмы сказали бы, что я очень сильная, но я, конечно, имею в виду совсем другое. Разве я могла работать на судне с помощью своего ремесла? Разумеется, нет. Я представляла себе, как спрошу: «Не могла бы я стоять вахту? Может, я надраю что-нибудь?» На морском языке «надраить» значит удалить с металлических частей пятна ржавчины, возникающие под воздействием соли, воды и сырого воздуха. Такая чистка на корабле имеет большое значение.
Похоже, мужская гордость оказалась частью мужского костюма и досталась мне вместе с кашемировыми панталонами и пестрым жилетом, который я теперь носила поверх блузы (очень широкой, чтобы лучше скрывать туго запеленатую грудь — небольшую, но все-таки способную меня выдать). Ах, как я желала в тот момент вновь надеть юбку или платье и оказаться в одиночестве на этом злосчастном шлюпе! В женском наряде меня бы действительно рассматривали как разновидность балласта. Меня оставили бы в покое, пока не закончится плавание, при условии, что я не стану никому досаждать, вешаться на шею или каким-то иным образом мешать судну продвигаться вперед. О, если бы меня оставили в покое! Такой удел казался мне куда более привлекательным по сравнению с участью ни на что не годного мужчины. Увы, я ничего не могла изменить. Раз уж я взошла на борт в мужском обличье, то должна оставаться в нем — по крайней мере, до Саванны.
Так я стояла, задумавшись, и как только решила предстать перед капитаном и предложить ему свои услуги, внезапная волна ударила в нос «Эсперансы». Не слишком большая — море было спокойным, — но судно все равно вздрогнуло и приподнялось на дыбы, а из глубины его чрева раздался стон. Впрочем, этот стон был не громче моего вскрика, когда не я удержала равновесия и опрокинулась назад, да так, что со всего размаха села на палубу. Мои кости затрещали, как ребра корабельного остова за миг до того. Нет уж, сказала я самой себе, пусть все остается как есть. Нечего мешаться под ногами у настоящих моряков. Это будет самая большая помощь, и для такого подвига мне вовсе не надо просить дозволения капитана. Тот весенний день выдался солнечным, и я присела в сторонке. По левому борту виднелась земля. Я посмотрела на нее и подумала: интересно, это еще Флорида или уже нет?
И вот, разглядывая берега и размышляя, я машинально взяла в руки лежавший без дела кусок веревки. Я говорю «без дела», хотя теперь прекрасно знаю, что на корабле у всякой вещи есть свое место и назначение. Точнее было бы сказать, что я просто стянула эту веревку. Она была вся в узлах, ее несколько обглодали крысы, и она лежала, вытянутая на всю длину. Что мною руководило? Скорее всего, я считала, что принесу хоть какую-то пользу, если помогу развязать на ней несколько узлов. (От мужской гордости избавиться сложнее, чем от мужского наряда.) Я как раз занималась этим, когда услышала голос капитана и ответ ему, прозвучавший откуда-то сверху.
Отвечал Кэл, откуда-то с мачты. Он эхом повторил команду капитана.
Итак, капитан. Он стоял надо мной, согнувшейся над веревкой, и смотрел сверху вниз.
Я поприветствовала его. И хоть меньше всего ожидала от нашего капитана сочувствия и снисхождения — во всяком случае, пока его судно в море и полный расчет еще не произведен, — я все-таки удивилась его молчанию, тем более что оно сопровождалось таким недвусмысленным выражением презрения, как улыбка. Да, капитан явно смеялся. Надо мной! И он был совершенно бесстрастным. Это одновременно и пристыдило меня, и заставило похолодеть.
Капитан хмыкнул и отвернулся, оставив меня в одиночестве распутывать новый гордиев узел. Я удвоила усилия, но с таким же успехом я могла бы чистить морские раковины, как картошку, чтобы снять с них белый верхний слой. Увы, мои старания не увенчались успехом — я лишь поломала ногти и до крови стерла пальцы.
И вдруг рядом прозвучало единственное слово:
— Зачем?
Сначала я подумала, что это капитан, что он вернулся и хочет унизить меня еще сильнее. Я подняла голову, намереваясь ответить что-нибудь хлесткое. Но на сей раз передо мной оказался не капитан. Это был Кэл, он спустился с мачты, встал со мной рядом и снова спросил:
— Зачем?
— А почему бы нет? — возразила я, словно защищалась. Я заговорила, еще не успев осознать, что имею дело с Кэлом, а вовсе не с грубым капитаном.
По правде сказать, сначала я не могла видеть, кто со мной заговорил. Что-то сместилось — то ли солнце, то ли само судно, и юноша оказался в ореоле света, на фоне ярких лучей, отчего мне в моих синих очках был виден только темный силуэт. Когда же он повернулся… Свет хлынул таким плотным потоком, что и вовсе меня ослепил. Потом радужные пятна перестали плясать у меня в глазах, зрение вернулось, и я увидела прямо перед собой Кэла — в полный рост, снизу доверху.
Его широкие ступни были босы, он переминался с ноги на ногу, перенося вес тела с одной на другую, ибо палуба под ним немного покачивалась. Его стойка, немного напоминающая обезьянью, позволяла прочно стоять на той ровной поверхности, которую он сам же надраивал каждый день на рассвете. Да, именно обезьянью: ведь я видела, как Кэл карабкался по вантам и чувствовал себя там, как рыба в воде. Он раскачивался, как обезьянка, желающая перескочить с одной лианы на другую. И все же нет, на обезьянку он был не похож: на коже у Кэла совсем не было волос — разве что на голенях, обнаженных от самых колен, покрытых шрамами. Светлые завитки на солнце казались золотыми и едва выделялись на фоне кожи бронзового оттенка. Икры выглядели такими же сильными, как и ступни; то же самое можно сказать о кистях рук и предплечиях, крепких и мускулистых. Чтобы выжить на море, нужно уметь мертвой хваткой цепляться за канаты, крепко обнимать реи и мачты, а если уж ты выжил на парусном корабле, мускулы развиваются быстро. Ноги юнги выше колен были прикрыты парусиновыми брюками, едва державшимися на чреслах при помощи пояса из веревки. Эти брюки в пятнах дегтя и бог знает чего еще покрывали полотняные заплатки. Вернее было бы сказать, штаны свисали с его бедер, причем так низко, что я могла видеть то, что прежде наблюдала только на статуях: треугольник, обрисовывающий бедра и промежность, который, как мне неоднократно доводилось слышать, скульпторы, анатомы и жрицы любви (тоже своего рода ценительницы) называли «поясом Аполлона». Над веревочным кушаком поднимался плоский живот, напоминающий мрамор и твердостью, и белизной; Каликсто редко снимал рубаху и сейчас тоже лишь расстегнул нижние пуговицы. Рубаха некогда была красной, но вылиняла до розового цвета. Юноша так ее износил, что шерсть напоминала мягкую замшу. Как ни странно, рубаху нельзя было расстегнуть полностью: на шее застежек не было, надевать и снимать ее приходилось через голову. Рубаха свисала с плеч прямоугольным мешком, которого почти не коснулась рука портного, и оттого казалась морским вымпелом, а не предметом одежды. По бокам (там имелись прекрасные возможности для вентиляции в виде шнуровки, скреплявшей переднее и заднее полотнища, скроенные так примитивно, что не оставалось сомнений: малый сшил рубаху самостоятельно) можно было особенно хорошо разглядеть скрытые формы его тела, в том числе живот с рельефными натренированными мышцами. Рубаха — или сорочка — была без рукавов: я заметила, что моряки вообще не дружат с рукавами, поскольку те цепляются за все и их вечно затягивает между зубцами лебедки. Я тоже закатала повыше свои собственные рукава, имеющие полную длину, и подвязала покрепче, чтобы не спадали. Обнаженные руки Кэла тоже были мускулистыми, а плечи весьма широкими, как и весь его торс, оставляющий впечатление силы. Как ни странно, я не заметила этого прежде, когда рассматривала его в первый раз, ибо видела в нем мальчика, а не почти взрослого мужчину.