Ничего такого Богдан не помнил. Ни во что из услышанного не верил. Но хорошо ему было на душе оттого, что Шейла, присев на корточки, слушала мудреца как завороженная, только непослушную слезу иной раз смахивала. Что-то она в этом наверняка экспромтом сочиняемом бреде слышала важное и заветное. Какая-то в этом была сила. Богдан силу уважал: редко она ему вообще-то в других людях встречалась.
— А чертей, поклонников доброго нашего хозяина, набралась к тому времени уже большая толпа, можно вот например даже сказать — сила! И было им совершенно безразлично, попадут они на разделку сюда, или длить свои дни в скуке вечной будут. Однако ж нет возможности никоторому богу быть без пророка. И явился такой пророк среди чертей. — Кавель Журавлев картинно подался со стула вперед, потом пальцем указал в приотворенную, пострадавшую дверь чертога: — Вон, отсыпается. Столько ночей его по болотам гоняли…
— Так это что же, такой пророк-черт? — вопросил, как всегда по-глупому, пасынок Савелий. Мудрец укоризненно глянул на недоросля, но и его глупость счел необходимым просветить.
— Если нужно название, если непременно требуется оно, это вообще-то значит, что оно и не нужно и не требуется. Но если без названия дальше ни тпру, ни ну, — мудрец нежно погладил крыло мерседеса, — то пусть будет пророк. Хотя лучше бы жрец. Он ведь настоящий служитель культа Бога Чертовара! Ну, из храма его ортодоксы поперли, да и храм ему развалили… Богдан Арнольдович, кстати, а ведь ты этих самым ортодоксов уже оприходовал, скажи, будешь их теперь варить?
Несколько пристыженный Богдан глянул на бурые коконы, которыми, словно полукольцом болотных кочек, оказался испоганен пейзаж поляны перед чертогом.
— А что с плесенью делать? Варить ее… и все тут. Кавель Модестович, так что ж мне с этой беглой плесенью делать, она ж у меня во весь верстак разлеглась и дрыхнет, работать негде стало…
Журавлев благосклонно кивнул: вот на этот раз вопрос был вполне деловой.
— Давай думать, Богдан Арнольдович. Если черти, по твоему пониманию — плесень, то этот черт, он античерт, то бишь антиплесень. Он вроде как чертов пенициллин, он, скажем так, антитело. Антитело беречь надо, как в аптеке! Ну, и береги. Все дела.
— Так он, выходит, антибиотик? — Богдан приподнял голову и стал похож на беркута, так бывало, когда мысль начинала ему казаться стоящей.
— Считай так, — кивнул Журавлев, — А поскольку имен у них нет, ты ему имя дай. Как Фердинанду.
Многие присутствующие уважительно кивнули; память водяного обитатели Ржавца и спасенного Фердинандом Выползова почитали.
— Ну, пусть и будет — Антибиотик. — решительно сказал Богдан, — Если коротко — Антибка. Но уж тогда ты, баро Журавлев, мне за него поручителем. Трудные вы люди, вот что…
Первый раз за все время подал голос Глинский. Он смотрел на сцену зачарованно, он уже понял: есть, оказывается, и кавелитствующие черти, хотя в том, что он узнал о странной религии Антибиотика пока имелась только стройная логика и почти никаких фактов, он не сомневался, что и кавелизма там найдется предостаточно — просто иначе никогда не бывает.
— Кавель Модестович, — вторгся он в беседу, — А откуда ты все так точно про чертей знаешь?
Журавлев выпустил облако дыма и лукаво улыбнулся.
— Большой народ вожу по Руси, понимаешь ли. Разное говорят люди, а я их слушаю. Только и всего. А мой народ много знает, фантазирует, правда, еще больше, но в том беды нет, я отличить умею.
Деревянные журавли над поляной сделали что-то вроде одновременного круга почета.
— Лады, годится, — вдруг согласился Богдан, — Если эта ваша плесень еще и ходить умеет, как человек, возьму лакеем. Галунным. Наряжу в мундир из обрезков, пусть природу собой украшает. Пугать кого надо тоже хорошо можно, а то Терзая после мойвиных обосратушек уже и не боится никто… Пусть обороняет.
— Он же поклоняться прибежал сюда. Тебе же поклоняться, соображаешь? — сказала Шейла.
— А это его плесневитое дело. Пусть поклоняется, если умеет. А то может и впрямь антибиотик в хозяйстве пригодится…
Богдан спустился в чертог и перевернул пентаэдр. Свидетелей у его беседы с Антибкой не оказалось, но вышел Богдан из чертога крепко посерьезневшим. Народ в основном разошелся, однако же оба Кавеля и Давыдка стали свидетелями того, как из чертога почти что в позе вежливо торопящегося орангутанга вышел и Антибка. Было ясно, что черт все условия Богдана принял. Во искупление первогреха архангела Люцифера, отказавшегося поклониться человеку, один из малых его приспешников Богдану не только поклонился — он сотворил себе из чертовара кумира и бога. Богдану было по барабану, в конце концов, три десятка консервных туш, которых жрец неслыханной религии приволок за собой, вполне окупали стоимость левреи с галунами, которую предстояло новому лакею шить из чертовой кожи.
Кавель Журавлев тяжело опустился на переднее сидение мерседеса. Тронул Хосе Дворецкого — мол, вперед. И петлистым путем среди ольх и ясеней уже через десять минут был в кибитке.
Вообще-то каждым августом донимала Кавеля Журавлева особая, лишь его народу присущая болезнь — журавлиная лихорадка. Напоминала она одновременно малярию и черную немочь, ту, которую дураки зовут королевской болезнью, а люди безразличные — эпилепсией, она же попросту падучая. Журавлев падать не падал, но температура у него повышалась до безобразия, пот прошибал как раба на плантации и, если б не ежечасный уход верного боливийца, кто знает — был бы на Руси верховный кочевник, или пришлось бы этот титул вместе с чагравыми мерседесами завещать царю, с которым у Журавлева был строгий уговор: никогда и ни за какие провинности не прикреплять народ журавлевский к земле.
Во время приступа журавлиной лихорадки Кавель Журавлев бывал слаб, словно голодная мышь, его мучили судороги, — видеть его в это время не дозволялось никому, и лишь верный Хосе Дворецкий всегда знал — что и как делать. Специальным деревянным кинжалом он разжимал сведенные зубы властелина, по капле вливал ему на язык единственное лечебное средство — густое красное вино, которое «Джоита» неизменно привозила с затерянного в Бискайском заливе острова Ре; он брал на руки слабеющее и до обидного легкое тело чуть живого Кавеля и подносил его к окошку кибитки, стараясь в свете солнца или луны рассмотреть проблеск жизни в суженых зрачках; он заворачивал больного в прорезиненный плащ, предварительно обложив распаренными целебными листьями канадского клена; он сутками баюкал его, дожидаясь — когда же пройдет приступ. Приступ неизменно проходил, оставляя по себе сперва усталость, а потом новый прилив сил, но кроме этого оставалась у Кавеля память о череде видений, посетивших его во время припадка.