Предполагалась, по-видимому, долгая, полная горечи, раскаяния и завуалированных намеков переписка (причем не только с правнучкой, но и с внучкой), после которой старик сжалится наконец над своим провинившимся потомством и великодушно примет пристыженную правнучку в родовое гнездо.
Однако переписка так и не завязалась: правнучка приехала раньше, чем старик успел отправить свое письмо, — и никаких следов раскаяния или стыда у нее на лице не было. Даша явилась с рюкзаком, чемоданом и сумочкой — не только не дождавшись приглашения, но даже и не удосужившись убедиться, что ее послание вообще дошло до адресата, что адресат еще жив-здоров и что он по-прежнему проживает по данному адресу. Вряд ли она наводила о старике какие-то справки — это было бы не в ее стиле…
Впрочем, ей, как всегда, повезло (это было в ее стиле). Когда она приехала, адресат был еще жив, хотя уже не совсем здоров, и совершенно не представлял, кому завещать квартиру. И кого полюбить последней, исступленной стариковской любовью, которая отдалит подступающую смерть или хотя бы сделает чуть теплее ее ледяное дыхание.
Правнучку он принял и полюбил. И успел еще записать на нее квартиру, и успел еще порадоваться, что больше не одинок, — прежде чем начал забывать, кто она, и называть ее то Лизой, то Валей, то Соней, а потом и вовсе перестал замечать ее присутствие, снова погрузившись в одиночество. В кромешное одиночество Начала и Конца.
Девчонка ухаживала за ним плохо, так что со стариком приходилось сидеть мне, почти круглыми сутками…
…Чтоб тебя. Чтоб тебя. Чтоб тебя. Я спускался все ниже и ниже, а Квазимодо все стоял у двери, за которой осталась она. Он стоял, охранял и сопел. Как собака. Как маленький, зловредный мопс. Когда я спустился на первый этаж, он окликнул меня.
— Слушай, погоди! — он перегнулся через перила и практически повис вниз головой (замысловатая геометрия его лица от этого, впрочем, не сильно изменилась). — Постой…
— В чем дело? — я был холоден и корректен. — Мне пора.
— А ты это… куда ты пойдешь?
— Домой.
— У тебя есть дом? — на его чудовищной физиономии отражалось что-то вроде сожаления.
— Есть, конечно.
Достоинство. Главное — сохранить достоинство. У меня есть дом. Пустой дом. Но он у меня есть.
— Что, настоящий дом? — два разных глаза уставились на меня с одинаковым изумлением.
— Ну… естественно. Настоящий. А какой еще может быть дом? Игрушечный, что ли?
— Они сказали, что дома перестали быть домами.
— Кто сказал?
— Папа и мама. Они сказали, что больше не могут так жить. Они сказали: когда дом горит, смелые выпрыгивают из окна — и иногда выживают, трусы остаются — и гибнут в пожаре.
— В каком пожаре? Что ты мелешь? — я на всякий случай принюхался, но это было явно лишним. — Этот дом никогда не горел!
Я такие вещи нутром чую. Пожар, даже маленький, не проходит бесследно. Да, стены можно заново покрасить, потолок побелить… Но пожар оставляет на доме клеймо. После пожара дом, сколько ни ремонтируй его, меняется навсегда — как меняется человек, перенесший клиническую смерть или тяжелый инсульт. Запах гари со временем выветрится… Но запах страха, запах несчастья и боли впитают стены. Запах ада.
На таких домах остается адская метка. В таких домах лучше не жить.
Но здесь-то, слава богу, никакого пожара отродясь не было. Это уж точно.
— Ну, я не знаю. — Квазимодо наморщил свой лоскутный лоб и потянул носом. — Пожара действительно не было. Не знаю… — он явно был в замешательстве. — И все же они именно так сказали.
Мне вдруг стала совершенно безразлична вся эта история с его родителями. Неинтересно, куда они делись, от какого такого «пожара» спасались, как и зачем надругались над собственным естеством и что с ними сталось сейчас. Так бывает. Не понимаешь чего-то, не понимаешь, умираешь от любопытства, силишься понять — а потом, когда ты уже в полушаге от разгадки, вдруг устаешь. И уже не хочешь ничего знать.
Я больше не хотел знать.
Мы оба помолчали немного. Квазимодо, кажется, напряженно о чем-то размышлял. Я просто стоял, из вежливости или от усталости не решаясь уйти во второй раз… Впрочем, нет. Было еще кое-что, мешавшее мне сдвинуться с места. Муторное, сосущее ощущение чего-то некстати забытого. Очень важного — и упущенного. Оно у всех бывает, такое ощущение.
Как правило, оно верное.
— А где твой дом? — спросил он.
— Козьи Болота…
— Чего?!
— Улица Спиридоновка, — поправился я, — дом двадцать шесть, второй этаж, квартиру не скажу…
Еще произнося адрес, я с облегчением понял, что нащупал, поймал наконец это выскользнувшее, оставившее во мне тревожную пустоту «что-то». Да, я действительно упустил одну очень важную деталь: я ведь понятия не имел, как идти домой.
Я прекрасно помнил, как он выглядит снаружи — извилистый мой, несимметрично-гэобразный, грязно-желтый дом в шесть этажей. С аркой. Во внутреннем дворике, если войти в эту арку. — небольшой сад. Тропинки из камушков — зимой их не видно под снегом, малюсенькие клумбы — на зиму их прикрывают полиэтиленом и картоном, деревянные скворечники, в которых никогда не живут скворцы, нити засохшего плюща, тянущиеся от дерева к дереву… И по стене тоже вьется плющ, аж до третьего этажа…
Ту часть улицы, на которой стоит мой дом, я тоже прекрасно помнил. Я видел все это очень четко — как на фотографии… Только вот где искать эту фотографию, я не знал.
— Ты дорогу помнишь? — спросил он, точно прочтя мои мысли.
— Нет.
— Ты что, первый раз сегодня из дома вышел?
— Да, — соврал я.
На самом деле — второй. До этого я уже выходил — давно, очень давно… Но мне вовсе не улыбалось откровенничать на эту тему с первым встречным.
— Ну ты даешь! — он оглядел меня с ног до головы с явным чувством превосходства. — Не-е, так нельзя. Как же без тренировок? Я вот делаю вылазки. Раз в неделю — обязательно. Волю в кулак — и… Свой район надо знать — я так считаю. Потом тогда, если что, не пропадешь. Если что, знаешь хотя бы куда…
— Если — что? — переспросил я.
— А?
— Ты говоришь: «если что». Это ты о чем?
— Не, ну я так… Ну, мало ли… Вдруг что случится: выселят там или еще что… Всякое бывает — от сумы да от тюрьмы, как говорится… Ладно. Ты постой пока здесь, не уходи. Я тебе сейчас карту принесу. А то заблудишься.
Он скрылся в квартире, оставив входную дверь чуть приоткрытой. Из щели сочился слабый электрический свет — и еще неразборчивые голоса и смех. Я зажмурился, пытаясь различить в этом гомоне ее смех, ее голос, — но она молчала. У меня вдруг заныло сердце, так сильно, что стало трудно дышать. Хоть бы она что-нибудь говорила. Хоть бы услышать еще раз…