Когда Сережа вставал перед этюдником, ему казалось, что все эти люди — все, которые жили здесь, на дачах, и вся их живность — и собаки, и кошки, и даже соседская свинка, собираются у него за спиной и подглядывают через плечо. Рука у него то и дело сбивалась, а краски при смешивании давали совсем иные оттенки, чем те, которые он рассчитывал получить. Сергей понимал, что это пройдет, он потихоньку войдет в работу, сумеет внутренне отстраниться от назойливых проявлений внешнего мира, как и от собственных страхов… Однако хрупкое равновесие чувств, нарождавшееся здесь, на даче, нарушалось, едва начинался гомон на соседнем участке. Что поделаешь? Вот Сереже и приходилось вставать так рано, чтобы выкроить часа два для работы, пока не пробудились соседи. Он, конечно, мог взять свои краски и кисточки и отправиться в лес, на речку… да мало ли еще куда! Так нет… Дело в том, что войти в работу, ощутить все ее волшебство, как бы заново почувствовать живопись ему хотелось именно тут, на участке. Почему? Он не смог бы ответить… Может, подсознательно хотелось превозмочь обстоятельства, волевым усилием оборвать черную полосу неудач… Как знать? Ведь он был очень упрямым — Сережа. Раз настроился рисовать на участке — значит, будет там рисовать, несмотря ни на что.
Да, может, и так… Только это не слишком-то получалось. В общем, смутно было у него на душе. Но зато эти два часа ранним утром!.. Он — и сад, и сирень, он — и май! И никто поутру не мог его потревожить.
— Здравствуй, мое одиночество! И да здравствует замок на калитке и ветхий забор! Ты, забор, окружаешь мои владения — восемь соток свободы! На два часа… А если эти дикие соседи уедут на море, — может такое случится? — тогда весь день мой! Ползком, ползком, тихим шагом, ступень за ступенью, мазок за мазком я проникну в тебя — мое заколдованное, желанное мое пространство — живопись! Слышишь, мир, я иду!
Сергей вдруг поймал себя на том, что шепчет все это вслух, шепчет жарко и горячо, стоя перед этюдником, на котором был укреплен лист бумаги. И этот шепот похож был на заклинание.
Сергей Алексеевич вовсе не был сентиментальным. Его работа была несовместима с эмоциями, дай им волю — сметут, сомнут и его, и больного… В городской своей жизни он всегда выглядел эдаким сухарем, многие даже считали его бессердечным. Вот уже несколько лет он старательно опутывал душу неким коконом отстраненности, вытравляя все внешние проявления душевных эмоций. Не хотел, чтоб работа высосала все силы, поранила душу… Да, но то было в Москве, а тут…
Здесь, на даче, окруженный дурманом сирени, он поглаживал нежные волоски колонковых кисточек, устанавливал свой этюдник, радуясь, не спеша, и расхаживал, чуть прищурившись, разглядывая свои владения…
Какая-то властная сила здесь пробивала броню защиты, рвалась из глубин естества. Сережа с некоторой опаской открывал в себе такой накал чувств, который, кажется, способен разорвать на куски телесную оболочку, если дать ему волю… Сергею словно бы даровали амнистию задолго до срока, выпустили из заключения на свободу. И этот шальной, неуемный восторг, эта обостренность чувств так подействовали на него, что Сергей начинал подмечать в окружающем то, чего раньше не видел, не ощущал. Замороченность городской его жизни, скорлупой сжимавшая сердце, словно бы, раскололась, разбилась… И тропинкой к себе самому, — раскрепощенному, ясному, — стала живопись.
* * *
Было около одиннадцати, соседи не подавали признаков жизни, и Сережа торопился закончить начатый ранним утром этюд: уголок сада, сирень и под нею — пустая скамейка.
Кажется, сегодня впервые у него выходило нечто стоящее, работа пошла на удивление легко, будто не было долгих лет перерыва, когда ему ни разу не удавалось подержать кисти в руках. И вот на белой бумаге расцвела акварель и возникла густая зелень кустов, отягченная лиловыми гроздьями. Мокрая от росы скамейка. А на скамейке позабытая кукла — маленький Буратино. Сережа и сам не думал вначале, что нарисует на этой скамейке любимую куклу своей Манюни, нарисует по памяти… Это как-то само собой получилось. Яркое желто-оранжевое пятно стало центром, который удерживал всю композицию и придавал картине особое, неуловимо-загадочное настроение. Буратино притулился на самом краю скамейки, воздев кверху руки. Он будто взывал неслышно к своим хозяевам, позабывшим его в саду: «Вернитесь! Заберите меня!»
«Скучаю, — подумал Сережа, оглядывая свою работу, — живопись не способна лгать. Сразу же выдала кисть все, что на сердце… И как ты не хорохорься, дружок, как ни петушись, а все ж на душе кошки скребут: как буду теперь без нее, моей девочки?»
Но все же работой остался доволен. Вымыл кисточки, снял с этюдника акварель и отнес в дом — сушиться. Выпил чаю, перекусил и решил двинуться за молоком. Самое время — вот-вот соседи очнутся.
Взял бидон и пошел в деревню.
На седьмую ночь лесной жизни — в полнолуние Вера заснуть не смогла: все глядела и не могла наглядеться на зеленеющие под лунным светом воды пруда. Перевод был заброшен — она писала роман. Вернее, пыталась писать. Рука то и дело замирала над листом бумаги — пел соловей, пел где-то прямо в ветвях у самого дома, мешая сосредоточиться. А с противоположного берега ему вторил другой.
Вера сердилась — только-только сумела собраться с духом и сесть за работу, как — на тебе — соловьи! Полнолуние. Волшебная свежесть светящейся майской ночи…
Под утро она поняла, что все здесь начнет сначала. Городские наброски показались ей ложными и надуманными. Нет, не о том будет она писать — не о сегодняшней жизни с ее смутой и суетой. Она напишет историю из давно ушедших времен и героиней ее станет хозяйка старинной усадьбы. Талантливая художница, не сумевшая воплотить до конца свой дар. Вера знала, чья судьба ляжет в основу романа — судьба Маргариты Сабашниковой, первой жены знаменитого художника и поэта Макса Волошина, мемуары которой она недавно прочла. Эта мысль так ее взволновала, что легкая и неслышная, как воробышек, она сбежала вниз, к берегу озера, предрассветно серевшему в обрамлении влажных елей.
Росные травы. Дышащая полной грудью земля. Мокрые мостки. Тишина…
— Боже мой! — шепнула Вера, — счастье какое! Именно, именно — только об этом, о стремлении к красоте, о женщине, ставшей игрушкой чужих страстей, о даре, которому не дано состояться. Потому что для этого нужны силы. Много сил! Духовных, душевных… А Маргариту носило по свету, как лепесток по воде, и чужая воля часто направляла ее стремления. Все приглядывалась к другим: к чужому пути, к чужому дару, а своему не дала разгореться. Слишком много было вокруг талантов, и не всегда светлых, не всегда добрых… Затоптали! Да, напишу свою вещь в память о ней, и роман мой будет о том, как важно не позволять никому управлять своей волей, как важно сберечь свой дар. И никого к нему не подпускать. Никого. А не то — растащат. Сила! Во всем нужна сила. И особенно — в творчестве.