Сапоги вдруг скользнули по склончику, покато переходящему в отгрызанный каменный край и, взмахнув левой рукой, весь покрывшись ледяным потом, он еле успел схватиться за острый обломок скалы, зубом торчащий рядом. Не чувствуя пальцев, подтянул, перебирая сапогами, поближе к камню ноги и застыл, обнимая острые края. Зеленая вода далеко под ним равнодушно шипела, громыхая каменной мелочью. Напряженно повиснув на согнутой левой руке, попробовал надавить подошвами на склон. Не скользил, стоял, вроде бы, прочно. Не разгибая колен, прижимаясь грудью к неудобному выступу, краем глаза высмотрел рядом хорошую плоскую площадочку, только шажок до нее. Перевел дыхание. Качнулся, перешагнуть в безопасное место, но снова вытянул дрожащую руку над провалом — нажать кнопку над шипением зеленой воды. Капюшон съехал на лоб и щекотал брови. Витька плавно повел головой, надеясь немного откинуть его. И вдруг, не успев ничего понять, соскользнул ногой под скалу, повис на растянутой руке и задергал второй, с фотоаппаратом, пытаясь сохранив равновесие, снова прижаться к камню. Резко заболела шея и спина, будто кто-то ударил, сорвалось, зачастив, сердце и кинулась в глаза бешеная вода, ставшая вдруг почти рядом, и острый обломок среди круговерти — усмехается, нацеленный прямо в лоб, или в глаз…
Зазвенело в ушах и собственный хрип оглушил его. Но глухая тишина разбилась, впустив голос, пришедший вместе с жесткой рукой, схватившей его за основание капюшона:
— Держу, давай! Ногу подтяни. Назад, ну.
Задыхаясь, Витька подтянул ногу, повел по дуге рукой с болтавшейся в ней камерой, и вдруг ремешок поехал с запястья, падая мягкими кольцами, камера прыгнула из согнутых пальцев.
Захрипев, Витька упал на задницу и, откидывая схваченную капюшоном голову, сполз вниз, цепляя концами пальцев последнюю петлю ремешка. Тот, что стоял позади, не отпускал его куртки, потому шею сдавило и приходилось смотреть прямо в небо, в рваную дырку, откуда кололо солнце. Витька закрыл глаза, вытянулся, сползая еще ниже, и ноги уже висели над шестеренками воды, болтались в пустом пространстве, только копчиком ощущал колючие камни и плашмя прижимал к камням спину.
Медленно подогнул палец, слушая кожей, как петля, подумав, туда или сюда, надавила весом камеры и нехотя скользнула в сгиб. Сжал кулак. И напрягся, поддергиваясь вверх, пополз на спине, помогая жесткой руке вытянуть себя. Нащупав подошвой выгрызанный край, смог упереться. И другой. Держа руку с камерой вверх на отлете, чтоб не побить о камни, по-лягушачьи раскидывая ноги, подполз к огрызку скалы, снова обхватывая его рукой. И, подтягивая ноги, медленно встал. Кружилась голова. По-прежнему пятясь, отступил на полшага, на ровное место и отцепил от скалы исцарапанную руку в изорванной ларисиной перчатке.
Капюшон отпустили. Он вдохнул, морщась. Повернулся. Посмотрел мутно на стоящего перед ним парня в распахнутой рыбацкой куртке с откинутым капюшоном. На лоб падали черные мокрые пряди, болтался на плече перекособоченный хвост со съехавшей резинкой. Витька сглотнул, прижимая к груди фотоаппарат. Шея болела. Не только горло, надавленное затянутым капюшоном, но и позади, где переходит в спину, жгло позвонки.
— Ты чуть вниз не сверзился нахуй, — сказал Генка, глядя темными глазами в белое Витькино лицо, — из-за сраного фотика. Что, такой важный, да?
— Сп-а-сибо. Вытащил, — Витька осторожно повел шеей и глянул на парня внимательнее. Тот глаз не отводил, ждал ответа. Потому добавил:
— Важен. Да. Спасибо тебе.
Гена отвернулся и посмотрел на дальние лодки. Буркнул:
— Да, пожалуйста.
И пошел к тропинке, что спускалась в бухту «Эдема». Витька ощупал себя непослушными руками, провел по куртке, оттянул воротник. Вроде обошлось и, кроме царапин на левой руке, боли в шее и дрожи в коленях, все на месте.
— Подожди, — хрипло сказал он Генкиной голове, что уже одна виднелась на спуске, — вы к ставнику с-сейчас?
Тот остановился, ответил, не глядя.
— Да. К вечеру снег пойдет, сильный, и мороз может.
— Мне можно?
Голова повернулась. Снова смотрели на Витьку темные глаза на мертвом лице.
— Не хватило?
— Как видишь.
— Ну давай. Ты же у нас… — и замолчал, подбирая слова. Не сказал и просто пошел вниз.
Витька повесил камеру на куртку поверх капюшона, устроил на груди и, придерживая рукой, стал спускаться следом, унимая слабеющую дрожь.
Шел по узкой тропинке, а потом, отставая на пару шагов, по укрытому снегом песку. Смотрел на ровную спину и мерный шаг ни разу не оглянувшегося Генки и думал, интересно, ударил он его, когда Витька висел над водой и щелкал, щелкал. Или — показалось?
Полеты. Вверх ли, в синее, режущее глаз ярким светом или вниз, в заволакивающую чернотой глубину. …Другие полеты — параллельные жизни, когда сверху небо, внизу пропасть, а ты летишь все быстрее, до свиста в ушах: так летит спутник, охраняясь от падения лишь скоростью, а остановится и упал.
Как лететь самому? Постоять, задирая голову, смеясь или нахмуря брови, взмахнуть чем-то, что вместо крыльев, и — полет? Или нужно показать бортпроводнице билет, пристегнуть ремень, сунуть за щеку леденец, а потом облегченно поаплодировать пилоту, который не уронил? Или, держа у сердца гладкую прохладную кожу, исписанную узорами джунглей, позволить унести, туда, куда не ты сам, а тебя…
А еще лететь, грея в руке маленький потертый фотоаппарат, или кисть, смычок, или неудобно пристроив на коленях лаптоп. Держа глазами и сердцем тех, кто ждет и смотрит на тебя — поднимая. Пиная собой, подкидывая, давай, лети!
Витька шел за мрачной спиной Генки, смотрел на монашеский клобук капюшона и думал, что смертный страх, который остался там, на скале или упал вниз без него в бешеную воду, он тоже кидает его вверх. Все остальное неважно сейчас. Неважно, что мокра спина и ветер держится за нее холодной рукой, неважно, кто пойдет в море и как говорить с ними, надо ли узнавать и кивать, отпустив шутку, все неважно. Потому что внутри появилось другое, что над жизнью и смертью.
Он не помнил, как подошел, что говорил и как устроился, почему-то уже в высоких сапогах и оранжевом плаще-венцераде. Что-то делал лицом и головой, кажется кивал. И шутил, да, иногда до него доносился собственный голос.
Летел. И, не зная, где потеряет скорость и упадет в эту жизнь, делал, что мог. Снимал.
Серые фигуры освещала тяжелая бронза солнца, лучи которого, прижатые тучами, ползли, взбираясь на складки одежды, и те становились рельефными, как на скульптурах у стен готического собора. Лица, резкие, с черными складками раздражения, озабоченности и тайных дум о том, что осталось в теплых домах. Снимал. И некогда было прислушаться к их тайным мыслям, а он их слышал. Проносился над, потому что прислушиваться значило остановиться, а они были, хоть и захватывающи, но неважны сейчас, как сюрпризы фокусника, который, конечно, достанет из шляпы кролика и перепилит девушку, но за пыльным занавесом после представления с ней же сядет пить чай. Лететь — важнее. И то, что было на лицах рыбаков поверх тайных мыслей, вкладывалось в скорлупу камеры, трамбовалось, чтобы после раскрыться и пойти в рост, во все стороны, прирастая к глазам и сердцам увидевших. Чтобы те, кто увидит, потом носили в себе всегда, всегда и навсегда эти лица — лики суровых мужчин, освещенные древним светом, руки с поперечинами морщин на пальцах, худые запястья, торчащие из клеенчатых рукавов. …Борта старых лодок, черные от старости. Кривые шесты ставников, срубленные из цельных стволиков молодых тополей и окольцованные водой, ниже которой наросли мелкие, острые даже на взгляд, черные ракушки. Плоское море, чем дальше от глаза, тем более крепкое видом и понятно, что по нему можно пройти, хотя бы и одному, самому беззаветному. А вблизи его плотность нехотя рвалась веслами, сетями, шестами и бьющейся рыбой, светлой и живой.