Она задохнулась, осторожно положила недоеденный апельсин на стол. Развела беспомощно руками. Ты страшный человек, Лех. Он сделал шаг к ней. Да. Страшный. Я такой. А ты думала, я сладкий сироп. Пошла вон со своей любовью! Знаменитость! Но ты, знаменитость… можешь погибнуть просто так, как простая, обыкновенная женщина. А я не могу позволить себе такой роскоши. Я должен погибать обдуманно. Целенаправленно. Устремленно. Тщательно. Гордо. И велико. Это мой звездный час. Это моя Родина – Зимняя Война. Я этого часа здесь, в Армагеддоне, ждал со дня на день. Я родился на Войне и умру на Войне. Я этого мига ждал всю жизнь.
Надо что-то сделать. Поработай руками, пошевели мозгами. Она подошла к телевизору и с отчаяньем, дергано и тупо, как марионетка, нажала на клавишу. Ворвалась во тьму комнаты бравурная, помпезная музыка. На экране замелькали, захороводили кривые, скалозубые лица: «Ложная тревога!.. Народ может спать спокойно!.. Ученья! Ученья! Сегодня в Армагеддоне начались ученья объединенных союзных войск под командованием генералов тр-р-р-р-р-р-р-р-р-р…» Сволочи. Скрывают. Они же все, как всегда, скрывают. Мы же видели – она началась!
Воспителла пожала плечами. Это же трансляция. Корры снимают прямо сейчас. Это же все настоящее. Он подбежал к железному ящику, стал переключать программы – везде мелькало одно и то же, смеющиеся, ржущие лошадиные лица, ветер рвал аляповатые разноцветные флаги. Проклятье! Он заметался по комнате. Ты-то хоть понимаешь, что она – здесь! Она – идет! Застыл перед окном. Процарапал ногтем морозные узоры, ледяные хвощи. Да. Я понимаю. Я понимаю и Войну, и тебя.
Он быстро обернулся к ней. Рядом с собой, близко, крупно, она увидала его родное лицо, рассеченное шрамами. Я живу в состоянии фрустрации, Воспителла. Я в тоске. Я тоскую по этой Войне – я свыкся с ней, как свыкаются с дыханьем. Я тоскую по брошенной жене и детям. Они где-то растут, как грибы. А их без меня – возьмут и срежут – и раскрошат мелко – и запустят в кипяток и сварят – заживо, меня ведь тоже учили варить детей врага! А ты суешься мне под ноги, как сука, со своей сладкой любовью. Выбери себе мальчика! Вейся около кого-нибудь другого! Валяй – замуж, если надоело… танцевать на столах, юродствовать, разбрасывать доллары на кладбищах, мотаться по миру с сапфирами в тысячи карат! Мне это уже надоело. Я хочу умереть в мужском сраженьи. В честном. В настоящем. Не подходи ко мне!
Он закричал еще раз, и рот его перекосился:
– Не подходи ко мне!
Она повернулась к нему спиной. Стала видна ее гордая красивая спина, нагая и перламутровая – она была в том самом черном платье с глубоким вырезом, в котором плясала на накрытом столе в ночь игры в Клеопатру.
Она стояла к нему спиной, не оборачиваясь. Он услышал ее насмешливый шепот. Уж лучше бы я тогда не опоздала на сто двадцать девятый рейс. Зачем я опоздала. Зачем.
Авессалом, весь в черном, шел по улицам военного Армагеддона. Серые громады домов прожигались изнутри тусклыми светляками, головешками огней. Все тлело и горело. Гул несся с неба; гул доносился из-под земли. Танки пахли мазутом, бензином, иным горючим; они шли по проспектам Армагеддона медленно, изрыгая гул, дым, рык, и люди, говоря друг с другом, не слышали собственных голосов. Стекла в витринах лопались от гула. Девушки закрывали уши, но глохли все равно. Мальчишки нацепили военные куртяшки защитного цвета, крали у солдат маскхалаты, разрезали, варганили из кусков материи плащ-палатки, забирались в подвалы, бросали похищенные, найденные лимонки, подрывались сами. Бабы, стоя в очередях за хлебом, ревели ревмя. Никому не хотелось умирать. Люди не понимали, за что им убивать друг друга, но шли и убивали. Где был враг? Он прятался за углом. Его надо было настигнуть и поразить, и открывался огонь на пораженье. Автоматы новейшей конструкции, массивные огнеметы плевались огнем, и огонь цвел и вспыхивал повсюду. Наступило царство огня, как и было предсказано. Наступили последние сроки. Люди растерялись; никому не хотелось знать, что сроки – последние; люди хотели, чтоб все продолжилось после них, даже если они и умрут сами.
Но огонь метался и полыхал меж домов, внутри ресторанов, сжигал старые парки, гудел на ветру на крышах, и провода обугливались, и из верхних этажей выбрасывались старые мужчины и женщины, не вынесшие ужаса Последних Дней.
В небе то и дело нарастал небесный гул. Армагеддон бомбили. Сирена завывала волчицей. Люди бежали в укрытья, и на лицах было жирной краской нарисовано безмерное отчаянье. Бомба падала, и огонь обнимал живых и мертвых. Огонь прощал всем все. Это было всесожженье и всепрощенье. А люди этого не понимали, орали, взметывали к небу горящие руки, падали ничком на снег, ржали от ужаса, как лошади, и в огне лопались их водянистые глаза. Благостный огонь. Трудно вынести крещенье огнем. Но так человеку суждено. Первое крещенье было водой; второе будет огнем; третье… К черту третье! Я хочу жить! Пусть я буду некрещеный и нечестивый, пусть я останусь один, не буду со всеми, но я так хочу жить!
На углу Малой и Большой Бронной Авессалом остановился. Закурил. О, как же он был неотразим во всем черном: он наблюдал себя в широких зеркальных стеклах торговых витрин. Армагеддон горел, его расстреливали с воздуха, а лучшие портные работали, и лучшие магазины торговали, и, если бомба попадала в торговый дом, продавцы погибали на посту; и это была героическая смерть – так актеры умирают на сцене; и говорили, что недавно бомба попала в концертный зал Консерватории, и разорвалась, и все загорелось, а шел концерт, и музыкант, великий пианист, сидел на сцене за роялем, и рояль весь тут же занялся пламенем, и они так и сгорели вместе – пианист и инструмент, и горели люди в зале, и горели старинные портреты композиторов над балконами и амфитеатром, и огромная хрустальная люстра тоже горела, и все прозрачные хрустальные сосульки звенели горестно, и это была последняя музыка последнего концерта – гул огня, крики горящих заживо людей и звон хрусталя. Тьфу, до чего невкусный табак. Кто только крутит такие самокрутки. Какая-нибудь кустарная военная артель. Артель слепых. Чирей им в руки. И табак сырой, не высушен.
Авессалом прищурился, вгляделся вдаль. Улицы были заволокнуты дымом, гарь лезла во все щели. Жители плотно запахивали оконные створки. Бедные. Стекло выбивается взрывной волной. Бомба пробивает крышу насквозь. Остальное дело огня. Стоп. Вот они идут – по другой стороне улицы.
Они подходили к Авессалому, тоже до горла одетые в черное – два черных человека, и он улыбнулся зубами, а глаза помрачнели.
– Здравствуй, Давид. Здравствуй, Ионафан.
Давид стал против него, и дым заволокнул его. Он не видел Давидова лица. Ионафан стащил с лица светонепроницаемые очки. О, как молод, и волосы золотые падают на плечи водопадом. Зрачки широкие. С наркотиками наверняка знаком. Щека дергается – мышцу сводит непрошеным вечным тиком. Так вот они какие, его напарники. Вы против Яна, Марко и Люка. Вы против генерала Ингвара. Ингвар хитрая бестия. Один его завербованный медведь, этот идиот, исполосованный вдоль и поперек, стоит их четверых. Почему не пришел четвертый? Четвертого нет. Как это нет?! Его нет. Он умер. Его имя! У него юродское имечко. Нечеловеческое. Он что, Антихрист?!.. Кончайте шуточки. Я найду его. Его имя!