– Я в центральной больнице Массачусетса. Звоню из автомата. Здесь нельзя пользоваться сотовой связью. Повсюду развешаны объявления.
– С Момо все в порядке? А с тобой?
– Со мной – да. А вот Момо… Нет, сейчас ее состояние стабилизировалось, но какое-то время ей было очень плохо. – Всхлип. – Да и сейчас тоже.
И тут Люси прорвало. Она не просто плакала. От ее рыданий могло разорваться любое сердце.
Дэвид ждал. Ему оставалось только радоваться, что Абра в душе, и надеяться на большой запас горячей воды. Дела, кажется, обстояли скверно.
Наконец Люси вновь обрела способность говорить:
– На этот раз она сломала себе руку.
– Ах вот как. И это все?
– Нет, это не все! – крикнула она тоном ну-почему-мужики-такие-тупые, который он терпеть не мог. Дэвид считал его наследством итальянских предков, никогда всерьез не допуская мысли, что временами действительно мог быть не очень умен.
Он сделал глубокий вдох.
– Расскажи мне, как это случилось, дорогая.
И Люси начала рассказ, который дважды прерывали слезы, и ему приходилось дожидаться, чтобы жена успокоилась. Она, конечно, была предельно утомлена, но в этом состояла лишь часть проблемы. Главное же, как начал понимать Дэвид, заключалось в том, что Люси только сейчас полностью осознала тот факт, который на самом деле могла бы принять уже давно: ее бабушка действительно умирает. Причем мучительно.
Кончетта, которая спала теперь лишь урывками, проснулась после полуночи. Ей захотелось в туалет. Но она не вызвала Люси, чтобы та принесла ей судно, а попыталась встать и добраться до ванной сама. Старушка сумела только спустить ноги с постели на пол и сесть, когда у нее случился приступ головокружения. Она упала с кровати, приземлившись на левую руку. И кость не просто сломалась, а раздробилась. Люси, вымотанная несколькими неделями ночных бдений у постели больной, к которым она была совершенно не подготовлена, проснулась от криков.
– Она не просто звала на помощь, – рассказывала Люси мужу, – и не просто кричала. Она визжала как животное. Как лисица, которой размозжил лапу жуткий стальной капкан.
– Представляю, что ты пережила, милая. Это ужасно.
Стоя в нише второго этажа, где рядом с торговыми автоматами нашлось – вот чудо из чудес! – несколько исправных платных телефонов, чувствуя, как ноет потное тело (она ощущала собственный запах, и это точно был не аромат туалетной воды «Дольче и Габбана»), а голова пульсирует от приступа мигрени, первого за последние четыре года, Люсия Стоун точно знала, что никогда не сможет описать мужу, каково ей пришлось. И каким омерзительным откровением все это для нее стало. Ты думаешь, что понимаешь и принимаешь неотвратимые реалии жизни: женщина стареет, женщина становится дряхлой, женщина умирает, – а потом вдруг до тебя доходит, насколько все сложнее. Потому что ты находишь даму, величайшую поэтессу своего поколения, в луже ее собственной мочи, и она криком умоляет сделать так, чтобы боль прекратилась, прекратилась, о madre de Cristo[20], прекратилась. И видишь ее прежде гладкую руку вывернутой под неестественным углом, и слышишь, как утонченная поэтесса сначала называет свою руку дебильной хреновиной, а потом заявляет, что лучше сдохнуть, чем испытывать такую боль.
Сможешь ли ты объяснить мужу, как сама, до конца еще не проснувшись, боялась даже прикоснуться к ней, опасаясь сделать еще хуже? Сможешь рассказать, как она расцарапала тебе лицо, когда ты попыталась помочь ей встать, и завывала как собачонка, которую на улице переехала машина? Сможешь передать, какие чувства испытывала, оставив любимую бабушку лежать на полу, чтобы набрать 911, а потом сидя рядом, дожидаясь приезда «скорой помощи», насильно вливая в нее через соломинку растворенный в воде оксикодон? Как «скорая помощь» все не приезжала и не приезжала, а у тебя в голове крутилась песня Гордона Лайтфута о гибели теплохода «Эдмунд Фицджералд», где спрашивается, куда девается все Божье милосердие, когда под водой минуты тянутся часами? Вот и на Момо накатывали волны, но волны боли, и она захлебывалась в них, а они неумолимо возвращались.
Когда она снова начала кричать, Люси подсунула руки под Момо и неловким рывком подняла ее с пола, сумев положить на постель и уже зная, что это физическое усилие будет отдаваться у нее в плечах и в пояснице несколько дней или даже недель. При этом ей пришлось сделать вид, будто она не слышит воплей Момо: Не смей трогать меня, ты меня убиваешь. Потом Люси, обессилев, села у стены, и ее волосы жесткими прядями прилипли к щекам, а Момо плакала, баюкала свою изувеченную руку и все спрашивала, за что Люси причинила ей столько боли и почему такое должно было случиться именно с ней.
После долгого ожидания прибыла «скорая», и мужчина – Люси так и не узнала его имени, но все равно благодарила в своих бессвязных молитвах – сделал Момо укол, от которого та уснула. Смогла бы она объяснить мужу свое тайное желание, чтобы после инъекции Момо больше не проснулась?
– Да, это было действительно ужасно, – только и сказала Люси. – Я очень рада, что Абра не собралась приехать к нам в эти выходные.
– Она хотела, но накопилось много школьных заданий, а вчера ей понадобилось в библиотеку, представляешь? Вероятно, по очень важному вопросу, потому что обычно, сама знаешь, в такие дни она тащит меня на футбольный матч. – Он нес чепуху, но что еще мог ей сказать? – Люси, мне чертовски жаль, что тебе пришлось выдержать все это одной.
– Только если бы… если бы ты сам слышал ее крики, то смог бы понять. Я больше никогда в жизни не хочу слышать ничего подобного. Она ведь всю жизнь умела терпеть и сохранять спокойствие… Оставалась невозмутимой, когда все вокруг буквально сходили с ума…
– Я знаю…
– И вдруг превратилась в это ничтожество! Казалось, она забыла все слова, кроме «говно», «срань», «херня» и тому подобных!
– Не нужно это вспоминать, милая.
Наверху стало тихо. Абре потребуется лишь несколько минут, чтобы высушить волосы и натянуть свою обычную воскресную одежду; она уже скоро сбежит по лестнице вниз с развевающимся подолом рубашки и болтающимися шнурками кроссовок.
Но Люси еще не была готова успокоиться и завершить разговор:
– Помню одно из ее ранних стихотворений. Не смогу процитировать дословно, но начиналось оно примерно так: «Бог – ценитель хрупких узоров и обрамляет облака орнаментом тончайшего стекла». Мне всегда казалось, что для Кончетты Рейнолдс эти строки весьма милы, даже изящны.
Но вот появилась его Абра – их Абба-Ду – с раскрасневшимися от душа щеками.