Шаркая тапочками, приплелся Веренский. Василий поддерживал старика под руку: тот едва держался на ногах.
— А вот и главный виновник сей неприглядной истории, — оживился Сила Михалыч. — Присядьте, любезный, и будьте добры обстоятельно описать ваши подвиги Максиму Евгеньичу.
Веренский послушно опустился в кресло, Максим наоборот вскочил, подошел к столу и налил из графина воды в стакан.
— Избавьте меня от мемуаров! — сказал он с раздражением. — Лучше объясните сразу, что такое ваше пианино?
— Разве ты еще не понял? — подал голос Василий. — Пианино — это портал.
— Какой, к черту, портал?! — взорвался Максим. — Я современный человек и не верю во всякую потустороннюю чушь! Вы спрятали какой-то механизм внутри, ведь так, Веренский?
— Нет, я только играл на пианино… раньше…когда это еще было возможно.
— Ага, доигрался, — усмехнулся Сила Михалыч. — Что ж, придется описать в нескольких словах жизнь этого человека. Плесни-ка и мне водички в стакан, Максим.
Он расстался наконец со своим пиджаком, ослабил узел галстука, уселся поудобнее и начал рассказывать.
— Беда в том, что Веренский родился бесталанным ребенком, но знатного происхождения. Его покойная мать, потомственная графиня Веренская, никак не могла забыть своих титулованных предков и потому устроилась работать в пансионат Дарьины Ключи медработником. У нее был пунктик на фамильном имении. Вместе с Веренской в пансионате проживал ее сын Леонид. Ему было семь лет, когда мать поселилась в одной из комнат бывшего господского дома. Мальчик носил фамилию матери, о своем отце ничего не знал, однако знал все о бывших владельцах родового имения. Портреты представителей династии Веренских были свалены в подвале, хотя некоторые из них принадлежали кисти известных художников. Лишь бесхозяйственность местных управленцев позволила картинам не покинуть родных стен. Веренская мечтала, чтобы сын стал большим человеком и вернул хотя бы часть семейных реликвий.
Особенно она любила старинное пианино, стоящее в зале. Его перенесли из дальних комнат для развлечения отдыхающих. Дирекция пансионата поощряла тягу Веренской к инструменту, нередко ее просили сыграть для отдыхающих, либо саккомпанировать очередному доморощенному певцу — отказа никогда не было. Поэтому, когда маленький Леня поступил в музыкальную школу, Веренская без труда выпросила у начальства разрешение на занятия в пустующем зале, чтобы в определенные часы мальчик разучивал гаммы и упражнения на фортепиано.
У потомка знатного рода обнаружилась склонность к занятиям музыкой, он выказал трудолюбие и усидчивость, никто не заставлял его садиться за пианино, как это случается со многими детьми, со временем он стал справляться с довольно сложными произведениями, учителя его хвалили, мать все твердила о его происхождении и высоком предназначении.
Юноша поступил в музыкальное училище, затем в Московскую консерваторию.
К сожалению, из Леонида, вопреки прогнозам, получился приличный пианист, но не выдающийся. Педагоги ни разу не выдвинули его на конкурс исполнителей, поскольку какими-то блестящими способностями он не обладал. Молодой человек страдал невыносимо, ему казалось, что его зажимают, подсиживают, что чья-то зависть не дает ему стать известным музыкантом.
О, эта мнимая видимость успеха, собственной исключительности: с раннего детства похвалы матери, родственников, знакомых, учителей, пятерки на экзаменационных концертах в музыкальной школе и в училище, затем успешное преодоление такого барьера, как конкурс в столичную консерваторию — и вот уже не только мать, но и сын уверовал в то, что он гений. И все же собственный слух не мог его обмануть: слушая игру великих пианистов, он вынужден был признать, что не обладает таким мастерством и проникновенностью исполнения.
После долгих мытарств, постигнув всю глубину отчаяния, он прекратил попытки выбиться в знаменитости, отказался от равнодушной к нему столицы и вернулся к матери, которая по-прежнему жила и работала в пансионате. Консерваторское образование сгодилось Леониду на то, чтобы его наняли пианистом в ресторан. Так они и жили с матерью в усадьбе на птичьих правах. У Леонида были женщины — в связях он был неразборчив, любовниц изводил капризами и жалобами на завистников, стал мизантропом неприятным в общении. Однако среди русских женщин всегда найдется преданная и сердобольная душа, способная обласкать мужчину, сделать из него кумира, жить для него и дышать только для него…
— Я тоже ее любил, — всхлипнул в кресле Веренский. — А когда узнал, что Галя беременна, не колебался ни минуты. Мы поженились…
— О да! Вы поступили благородно, Леонид Ефимыч, ведь тогда вы были сравнительно молоды, и что-то здоровое, не тронутое цинизмом и разочарованием еще ютилось в вашей душе.
Так вот, вскоре у супругов родилась дочь. Девочку назвали Елизаветой.
— Лиза! Доченька моя! — приглушенно прорыдал Веренский.
— У Галины имелся в собственности деревенский домишко с огородом и курятником, в свободное от работы время непризнанный гений поправлял забор, латал крышу, с которой виднелись строения дворянской усадьбы, и день за днем червь горечи и обиды на несправедливость судьбы разъедал его душу. Он начал выпивать, и вероятно, спился бы со временем, не случись в его жизни непредвиденного события.
Мать его все еще жила в фамильной усадьбе — уже без разрешения, так как пансионат тоже превратился в бывший, в нем оставался лишь сторож-пьяница, которого женщина задабривала водкой. Она устроилась медсестрой в местную больницу, но переехать к невестке в дом не захотела. Теперь весь заброшенный особняк оказался в ее распоряжении. Она фанатично оберегала портреты предков, лучшие из них тайком перенесла из подвала в свою комнату, и однажды, когда сын пришел ее навестить, стала показывать ему бабушек, прабабушек, пращуров…
Пойдем со мной, Максим, — прервал рассказ Сила Михалыч. — Я тоже хочу показать тебе один портрет.
Они прошли несколько комнат и вошли в спальню с широкой кроватью, украшенной альковом в соответствии с общим оформлением интерьера. Сила Михалыч подвел Максима к большому живописному полотну в массивной золоченой раме, висевшему на стене.
На картине во весь рост был изображен знатный вельможа, полный, стареющий, но нарумяненный и с завитыми волосами, одетый роскошно — в светло-коричневый, густо шитый золотым позументом мундир, поверх него — шелковый кафтан, опущенный легким коричневым мехом. Одной рукой он опирался на полированную поверхность какого-то предмета мебели, в другой держал книгу в темно-красном сафьяновом переплете. Книгу он поддерживал снизу, так, что видны были тисненые золотом слова названия. Выше более мелкими буквами тем же шрифтом сообщались, вероятно, сведения об авторе.