Он взмахнул рукой, показывая на пролом в кровле, и её рука со стуком упала на пол.
— Не бойся. Боль придёт и уйдёт. Ты будешь жить. И будет тебе покой и моя забота. Столько, сколько захочешь сама.
Он снова чуть-чуть откинул ткань с лица и перевёл дыхание. Голос его немного притушил силу её взгляда. И хорошо. С такой силой мало ли что может случиться. Зашевелится земля, или река прыгнет со своего ложа и смоет деревню напрочь.
Надо её уложить поудобнее. И если будет она снова глядеть так, то ткань прикроет лицо, пока он точит нож и делает то, что решил.
Не вставая с колен, потянулся за комком мягкой сухой травы, намочил её в скорлупе ореха и, стащив циновку, протёр белое тело от налипшего песка. Сморщился, увидев под бёдрами мокрое пятно, приподнял и подоткнул под неё сухую ткань, чтоб не замёрзла. Укрыл снова, всю, кроме плеча с ползущей по нему змеёй. И, устроив на колене камень, стал точить нож. Следил за её глазами, и, когда при первых звуках лезвия по камню они снова полыхнули ужасом, накинул на лицо ткань. И стал говорить. Точил и рассказывал ей о том, как утонула его мать, а отца убили в лесу дикие кошки. И как он жил в чужих домах, дрался с другими детьми, когда над ним смеялись, а потом ушёл, еще до обряда. Стал строить хижину себе, вот эту самую, спал под столбами крыльца, как собака, которую бросили в стойбище. Чужие матери приносили ему еду. А на обряд он пришёл сам, не кричал и заслужил похвалу старого вождя. Получил копье с каменным наконечником. Пошёл на охоту с другими и радовался, что его глаза самые зоркие, видят следы даже на ветках и листьях, где лесные кошки оставляют золотые шерстинки. Ещё радовался, что отомстит за отца, убьёт их всех, прямо у логова, куда вывел других мальчишек. Но у логова, на рассвете, увидел первым, как кошка-мать лежит, выставив розовые соски на широком животе, и мурлычет, наблюдая за игрой котят. Встал на опушке и хотел не пустить остальных. Но его побили, отобрали копье и изгнали из деревни. Вечером сидел у своей хижины, один, смотрел на костры в деревне и слушал, как гремят барабаны, пищат флейты, — люди радовались добыче, и на столбах у домов уже висели распяленные золотые шкуры. Он хотел уйти, совсем. Но остался, потому что из деревни к нему пришла Онна, совсем ещё девочка тогда, принесла калебас молока и сидела рядом на корточках, вертя на руке грубый деревянный браслет. Тогда он решил — уйдет, но сначала сделает ей самый красивый браслет в деревне. А когда сделал и подарил, она так радовалась, привела подружек. Сделал и им. И старый вождь сказал тогда, что он, Акут, не мужчина, потому что не хочет охотиться, но и не женщина. Он — мастер. И велел оставить его в покое. Это его слова повторил Мененес о том, что такие нужны. И он остался. Один в хижине, которую построил сам, когда ещё не росла у него борода и волосы на груди.
Мастер провел ножом по камню последний раз. Солнце уже не резало крышу лучами, ушло за тучи, хотя день ещё не пришёл к своей середине. Но это и правильно, ведь надвигаются большие дожди. Чиркнув кресалом, он выбил огонь, искрой зажёг приготовленные в светильниках фитили. По хижине заплясали черные тени. Мастер расставил плошки так, чтоб свет не убегал в стороны от обнажённого плеча со змеей и, встав на колени, нагнулся над лежащей:
— Длинный крик пёстрого дятла или одна песня соловья — и всё, Подарок моря, всё кончится. Прости меня за то, что лицо твоё прикрыто, но сила в тебе может наделать бед. Вот мой нож, вот твоё плечо. А Большая Мать и Большой Охотник знают, я им сказал, а что не сказал, они увидели в моей голове и в моём сердце.
Похлопал её по плечу, давая понять, где он и его руки. Приложил нож и резким плавным движением выкроил на белой коже овал, заключив в него рисунок. Замер на секунду, прислушиваясь к тому, что делается вокруг — вдруг река, или лес, или вообще всё вывернется наизнанку и сползёт в пропасть тьмы, как глинистый берег, подмытый дождями.
Но за стенами было тихо. Так тихо, что и непонятно, а есть ли там что-то? Может, ничего не осталось, и только темнота, а в ней старая деревянная хижина с растрёпанной крышей?
Очерчивая вырезанный овал, побежали вдоль линии чёрные капли крови, длинные и короткие, слились местами в рисунок — деревья, змеи, люди с головами, как у зверей. Мастер поддел ножом, ухватил пальцами лоскуток кожи и, подводя нож под неё, рванул, покачивая и подрезая.
Из тишины родился рокот, не с неба, а будто со всех сторон, и далеко в деревне испуганно закричали женщины. Снова стихло всё, прихлопнутое тишиной ужаса. Мастер перевёл дыхание и скривился от щекотки — струйки пота бежали по лицу. Мокрой от пота рукой сжал край лоскута, почти отделённого от плеча, и потянул, надсекая ножом вытянувшуюся кожу. Откачнулся, когда нож, прорезав остаток, нырнул в пустой воздух.
И закричал. Внезапная боль впилась в его плечо, двигаясь по окружности, заставляя пережить то, что пережила только что она, лежащая неподвижно по его воле. Зажмурившись, видел, как появляется на его плече неровная окружность и вытекают из разреза струйки, кивая круглыми головками. Кричал, потому что, собравшись в узел, боль ушла в глубину, в красное, открытое им мясо плеча, прогрызлась к сердцу, упала туда и стала ворочаться, устраиваясь, скаля окровавленные зубы. Кричал, потому что перед зажмуренными глазами пошли чередой, как большие тяжкие слоны, картинки того, чего никогда не видел и не знал: белые стены, люди со множеством острых ножей и блестящих крючков в руках, с закрытыми лицами, иглы на концах прозрачных узких сосудов… блестящие звери со свёрнутыми в чёрные улитки ногами… ящички из чёрного и цветного дерева, украшенные снова блестящими штуками и глазами… а из них кто-то кричит и гремит… нож, упавший со стуком на гладкую поверхность, другой нож, распахивающий крылья, как богомол… Детский крик, женский плач и страшное горе, рвущее внутренности. Полный рот напитка, убегающего в желудок, а оттуда сразу в голову, как делает это свежее пиво. А потом — морская вода во рту, речная вода во рту, в горле, и снова детский плач. И прицепленное к нему пиявкой огромное горе…
Он сидел, неловко подвернув под себя пятки, мотал головой и кричал, не открывая глаз. В одном кулаке, сочась кровью, болтался лоскут срезанной с плеча кожи, другим, с забытым в нём ножом, он ударял в пол, и старое дерево жадно впитывало кровь из разбитых костяшек. Боль не уходила из сердца, всё внутри вывертывалось и ломалось, желая подтолкнуть время: пусть пойдёт быстро, чтоб хоть немного привыкнуть, пусть боль устанет и ляжет спать, закрыв свои страшные глаза, которые на кого посмотрят, того заставляют кричать.
И время дёрнулось, побежало, спотыкаясь, все быстрее. Снова выглянуло солнце, протолкнуло бронзовый луч под крышей в углу, укололо закрытый глаз, прощаясь.