«Отдал жену, сам отдал, закричал, накормил страх обещаниями…»
— Меру? Рука болит?
— Что?
Онна присела на корточки, заглядывая снизу в опущенное лицо с квадратными скулами и широким носом. Протянула руку к повязке — поправить.
— Не надо. Не болит, — и, чтобы отвлечь женщину от своего лица, спросил, — а где Оннали? Уже вечер, где она ходит?
— Ты опять? Оннали ушла к подругам. А сын твой уже уснул. Ты много работал, Меру. Иди в постель, я принесу попить и сабы. Хочешь сабы? Я сменяла у Сании целый мешок, свежей.
— Да… Ты не хлопочи, ложись. Сабы не надо.
Он встал и пошёл к плотно закрытой на ночь двери. Откинул деревянный засов и вышел на мостки, вдыхая мокрый воздух. Над крышей раскинуло крону дерево, дождь застревал в его глянцевых листьях. Только по краям, где ветки были пореже, капли скатывались, шлёпая, торопились убежать в воду.
Меру нагнулся над перилами, смотря вниз. В темноте не видна была вода, заполнившая весь мир. Только морось и шлепки. И в голове снова шуршали мысли о том, что всё сделал неправильно и вождь отказался помочь. А старик Тику бормотал ерунду про всё, кроме его раненой руки. И теперь, хоть выломись сухой веткой, а повернуть ничего нельзя. Можно только подумать о том, что делать дальше. Как не ошибиться? Скоро выйдет Айна, высушит мокрую после ушедшей воды землю. И его женщины — взрослая и маленькая, уйдут в лес, по тропам, которые такие разные. Одни тропы — для еды, вдоль них растут кустарники с ягодами и хорошие травы. Но вот другие… Петляют по лесу, иногда выбегают к реке и даже делают вид, что поворачивают снова в деревню, но на деле все ведут туда, где лес становится чужим для людей. И там, на тропах, всегда пахнет так, будто за деревьями только что кончилась охота.
В доме за спиной тихо ходила Онна, под мостками иногда слышались всплески. Мокро шелестели листья, переговариваясь стекающими каплями.
— …Ты можешь выбрать, Меру. Отдай одну. А другая — останется.
Меру тряхнул головой и потёр висок. Мысли шуршали, покусывая лоб изнутри, казалось, они выползают через уши и протекают в воду сквозь сплетённые жерди. И шорох складывается в слова.
— Выбранную приведёшь сам. С-сам. Выбереш-шь и приведёш-шь…
Мужчина открыл рот, чтобы криком заглушить страшный шёпот, но сдержался мучительно, боясь испугать жену и спящего сына. Вцепился в перила и стиснул кривую жердь так, что боль выстрелила в пальцы, как сломанный сучок.
— Меру…
Он застыл, услышав шёпот из-за ствола дерева.
— Меру…
Боясь посмотреть, слушал затылком тихие неровные шаги. И совсем рядом — хриплое дыхание, перемешанное с резким запахом отты.
— Тику? Что ты тут делаешь, старик? — оглянувшись на мягкий свет очага, льющийся из дверного проёма, Меру оттеснил старика обратно к стволу дерева. Говорил тихо, чтобы не услышала жена.
Тику послушно попятился и встал, привалившись к грубой коре. В темноте его фигура казалась частью старого дерева, изломанным кривым корнем. Он молчал, только глаза время от времени ловили свет и взблёскивали красным.
Меру хотел сказать старику, что тот напугал его и потому рассердил, но вместо того рассердился на себя. Хорош охотник — стал бояться всего, даже старого калеку. И спросил, почти не понижая голоса:
— Что тебе, дед? Нужна еда? Видишь, моя рука почти зажила от твоих настоев. Хочешь, я крикну Онне, она принесет поесть и питья? Только отты не проси, нет у нас.
— Нет, Меру. Еды не надо. Я сыт, охотник, — Тику говорил шёпотом, торопясь, и слова налезали одно на другое, делая речь невнятной.
Меру подступил ближе, вслушиваясь.
— Тогда что?
— Ко мне пришло знание. Ты просил о серых бабочках сумерек. Они рассказали… Но знание, оно… слишком… Я хочу его тебе…передать тебе…
— Мне?
— Оно и твоё тоже.
— Тогда говори.
— Нет, — старик затряс головой, замелькали над серым светом воды космы волос, — не здесь. Ты приходи ко мне. После дня, завтра. Скажи женщине, я снова полечу тебе руку.
Меру оглянулся на свет очага. Онны не было слышно, наверное, ушла к сыну.
— Хорошо, старик. Я приду. Пусть боги хранят тебя в ночи.
— Да, да…
И, когда Тику собрался уходить, ступая за толстый ствол, Меру удержал его за плечо.
— Зачем ты шептал мне?
— О чем, Меру?
— О том, что могу выбрать. Сам. Это — часть знания?
Тику отодвинулся от перил, держась за ствол дерева скрюченной рукой.
— Я… не говорил ничего. Мое знание ещё молчит. Это не я, охотник.
И ушёл, прихрамывая, исчез за чёрным стволом. Меру вернулся в дом. На пороге постоял, держась за дверь. Прислушался. Среди редких шлепков капель, всплеснула и зашелестела вода под мостками.
— Выбереш-шь. И приведёш-шь… — прошуршала темнота.
Меру захлопнул дверь и плотно задвинул засов, шепча закрывающие слова.
Белая чайка летела сквозь ночной дождь. Поворачивая маленькую голову, смотрела на зеркало воды, из которого торчали густые деревья. Она знала: дальше, за лесом, стоящим по пояс в воде, воды меньше и деревья покрыты ею лишь чуть выше корней. А ещё дальше из мелкой воды выползают тропы, ведущие выше, через изломанный лес, к серым скалам с чёрными зевами пещер. Там, рядом с ними, уже нет дождей, и если долететь, то можно устроиться в тёплой густой листве на ветке рядом со стволом и поспать, прикрыв жёлтые глаза. Но знала и то, что сон у серых скал не приносит покоя, воздух там тяжёл и пахнет тревогой.
Чайка не имела ума, а только животное знание о том, где хорошо её телу, покрытому гладкими скрипящими перьями. Ей нужно было место без дождей, отдохнуть, набраться сил и снова лететь через этот мир — в другой и дальше, дальше…
Добравшись до окраины затопившего лес озера, птица летела в сыром воздухе, в котором уже не мелькали частые капли, дышала его тревогой, и голод мучил её не меньше, чем усталость. Она отдохнёт, дожидаясь восхода. А потом будет ждать еды. Животное знание и чуть слышный запах крови, разлитый вокруг, говорили, что в этом мире еды скоро будет много. Чайку не волновало, откуда и почему. Но тогда у неё будет достаточно сил, чтобы улететь за пределы. Вернуться к тёплому зелёному морю, где по утрам рыбаки выходят ставить сети и можно весь день сидеть на кривом шесте ставника, переругиваясь с такими же белыми птицами, следя за выпрыгивающей из воды мелкой рыбёшкой.
Впереди серыми призрачными силуэтами замаячили скалы, укрытые понизу черной неразберихой кустарника.
Чайка выбрала последнее перед пустошью дерево и села на толстую вытянутую ветку. Вцепилась в кору красными лапами, сложила влажные крылья и заснула, закрыв холодные, будто подёрнутые корочкой льда глаза с острым зрачком. Прямо перед ней тропа, петляющая до того по лесу, выползала к подножию скал и лезла вверх, к широкому входу с неровными осыпающимися краями. Оттуда, изнутри скал, пахло живой едой. И смертью.