Все молчали, вдумываясь в смысл диковинной песни, а старый князь Репнин сказал, покачав головою:
— Наша-то молодость, все в боях да в походах… Разве было хоть малость времени просто так спеть да подумать? Но мы такие же были, такие же, ничуть не хуже вас.
— Слава богу, хоть не хуже, — тихо сказал Холявин, а маркиза укоризненно хлопнула его по руке.
— Господин генерал-фельдмаршал завтра нас покидает, — сказала она, оборотясь к князю. — Не знаю уж, сеньоры, как он решился, но пришел ко мне… Вы не против, князь, что я рассказываю это?
— А что ж против? — сказал Репнин, ставя чашку на блюдце. — Правда есть правда. Внук мой юный, вот он — вам всем известен, есть сумасброд первейший. Одно ему оправдание — в его годы все были сумасброды…
— Виршами заговорил, — опять заметил Холявин и опять удостоился хлопка маркизы.
— Вот я и хотел узнать, не в сумасбродные ли руки я его вручаю, — закончил Репнин.
— А я просто пригласила князя поехать с нами, — весело подхватила маркиза, — чтобы он узрел, что мы не вельзевулы и не крокодилы.
— Юного того князька, значит, — сказал Холявин на сей раз во всеуслышание, — нам на воспитание оставляют?
Все укоризненно на него посмотрели, но тут вступил в разговор граф Рафалович:
— И куда же, куда же едете, экселенц?
— В Ригу поеду, — отвечал князь. — Мое сумасбродство в свое время заключалось в том, что я со знаменем в руках и с обнаженной шпагой первым взошел на стену этой Риги…
— Это как же, — заинтересованно расспрашивал граф, — значит, и лейб-гвардия переходит в Ригу?
— Нет, — сухо сказал генерал-фельдмаршал, жуя стебелек травы, и добавил: — Я выхожу в отставку.
Никто не знал, как реагировать на заявление князя. А он вдруг повернулся в сторону невидимого за лесом Санктпетербурга:
— Не в силах более, не в силах. Все сии пирожники, портомои, токари, пекари, обер-красавчики, наглые пришельцы… Разве это та Россия, за которую я шел со шпагой в руке?
И тут вновь звякнули клинки. Оказывается, пока внимание всех было отвлечено словами старого князя, Евмолп и Николенька подобрались к лодке и схватили свои шпаги.
Теперь уж трудно было уследить за соблюдением приемов и правил фехтования. Ожесточение противников было крайним. Топот сапог становился все лихорадочнее, уже и маркиза Лена призвала остановиться.
И вдруг над лесом взлетел необыкновенный огненный петух во все небо. Закрутился, теряя искры, а рядом с ним на блеклом фоне заката поднялись, шипя и распадаясь, еще множество огненных птиц. Гром далекого салюта ударил словно из-под земли.
Евмолп на мгновение отвлекся: как провинциал, он никак не мог привыкнуть к санктпетербургским салютам. И безжалостная шпага Николеньки Репнина густо окрасила кровью бранденбургскую рубашку Максюты.
Все кинулись к упавшему Евмолпу. А ракетные петухи все взлетали один за другим, крутилась огневая потеха! За островом над столицей на небосводе простерся огромный красно-зеленый огненный вензель императрицы.
Государыня Екатерина Алексеевна изволила возвратиться в свой верный Санктпетербург.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Мать честная
У государыни была бессонница. И весь дворец не спал, огоньки свечей блуждали из окон в окна, которые и без того не темнели по причине белой ночи.
— Готт лосс! — втихомолку чертыхался герцог голштинский, царицын зять.[39] Голенастый и золотушный, с вечно недовольной миной на лице, он вышагивал по дворцовому вестибюлю. За ним вприпрыжку поспевал Бассевич — его премьер-министр.
— Потерпите, ваше высочество, скоро утро.
— Утро! Ох уж мне эти санктпетербургские вечера да утра. Зачем я вас послушался, милейший, сидел бы себе дома в уютном добром Киле!
— Но вы потеряли бы все шансы на престол! Боже, какая редчайшая возможность!
— Между прочим, — герцог взял за обшлаг своего премьер-министра и притянул к окну, за которым, словно бледные декорации, были истуканы Летнего сада. — Вы еще не слышали? А еще слывете человеком, который все узнает раньше всех. Прибыл фельдъегерь из Митавы. У Меншикова все лопнуло с Курляндией, на престол его там не избрали…
— Это еще ровно ничего не значит, — возразил Бассевич.
— Как это не значит? — Герцог вынул носовой платок и завязал его в узел. — Вернется обозленный Меншиков, он нас с вами вот так же завяжет. Граф Толстой давно утверждает, что Меншиков склонился в пользу принца, сына покойного царевича Алексея. Тогда дочерям государыниным полный абшид, то есть отставка, а нас с вами обратно в Голштинию, без пенсиона, хе-хе-хе…
Он нервно завязал второй узел, третий. Бассевич отобрал у своего питомца платок и послал его на второй этаж, послушать у покоев государыни.
— Все то же! — махнул рукою герцог, возвратившись. — Ноет старушка, жалуется на судьбу.
Бассевич вернул герцогу развязанный платок и наклонил его к себе.
— Доверяете ли вы моему политическому такту?
Еще бы не доверять! Ведь не кто иной, как щупленький и писклявенький Бассевич сумел попасть в фавор к великому Петру, исполнял его поручения в Европе. И в ту роковую январскую ночь, когда царь испустил дух, а все ближние растерялись, именно он сумел повернуть дело так, что бояре были посрамлены, а на престол взошла Екатерина Алексеевна. Еще бы не доверять!
— Тогда слушайте, ваше высочество. Не пора ли Меншикова самого в абшид? Как говорится, мавр сделал свое дело. Государыня, ваша теща, она вас любит, сделала первоприсутствующим в Верховном тайном совете. Вас, а не пирожника, заметьте это!
— Тс-с! — герцог даже присел, озираясь. Еще бы, в Летнем дворце в каждом углу по меншиковскому шпиону торчит.
— А мы для конспирации будем именовать его анаграммой, — предложил Бассевич, — то есть перестановкой букв. Так, например, при Версальском дворе принято. Будем звать его «дюк Кушимен». Итак, сей дюк Кушимен, как у русских говорится, в зубах у всех завяз. Наглеет с каждым днем. Престол курляндский у него не удался, так он генералиссимуса себе ищет!
— Вон старый князь Репнин, напротив, от всего отказался. В Ригу уезжает частным лицом.
— Этого ни в коем случае нельзя допускать, отговорить его, употребить все доводы, хоть он наш бывший противник… Репнин, пожалуй, был при дворе единственным, кто в меншиковских махинациях не замешан. Надо всех поднять, всех соединить… Но крайне осторожно!
Через вестибюль проследовала Анна Петровна, герцогиня голштинская, синеглазая и чернокудрая «дщерь Петрова». За ней клубками катились карлики Утешка и Мопсик и множество комнатных собачек. Завидев жену, герцог устремился к ней, тараща белесые глаза, спрашивая:
— Как матушка?
Анна Петровна замуж была выдана не по своей воле, поэтому с мужем разговаривала с некоторым оттенком грусти:
— Ах, мой дорогой… Не угодно ли самому пройти к государыне, она так тебя любит.
Анна Петровна, за нею карлы, собачки, герцог и его верный министр направились в опочивальню императрицы. Там у самой двери младшая царевна Елисавет, не выдержав ночного бдения, спала на кушетке, даже не расшнуровав корсета. Роскошные светлые волосы рассыпались по подушке, и герцог уставился на нее, потому что белокурая свояченица ему больше нравилась, чем жена, вечно целеустремленная, как покойный отец.
Красавчик Левенвольд с подносиком в руках склонился над государыней, которую трудно было сразу заметить в глубоких креслах.
— Ночь как призрак, — вздохнула императрица. — Не спится мне и не спится. А, бывало, с Петрушей при кострах спали, в степи спали под звездами, и только барабаном можно было разбудить…
— Много забот, матушка, много забот, — подобострастно сказал зять-герцог, и у него получилось: «Нохо сапот, нохо сапот…»
Лейб-медик Блументрост приблизился, неся пузырь со льдом — переменить на темени царицы.
— Ой, да отстаньте ж! — Слезы жалости к самой себе текли по припухшим щекам государыни.
Тут раскрылись двери, и в покой вплыла торопливо принцесса Тендрякова, ведя за собой своих отпрысков, разодетых в шелковые кафтаны. Виляя фижмами,[40] растолкала фрейлин и бросилась к креслам императрицы.
— Благая ты наша! — запричитала она. — Что же это с тобою подеялось? Я как услышала, к тебе собралася. И сыночков взяла, племянников твоих, вот они, оба… Вынь, разбойник, палец из носа!
— Что это они меня оплакивают? — смутилась императрица. — Рейнгольд, а Рейнгольд…
Чуткий обер-гофмейстер услышал, наклонился.
— Рейнгольд, удали всех…
И привиделась ей такая же светлая июньская ночь на болотах Лифляндии. Кругом пылают пожары, идет война. А ей семнадцать лет, и она сирота — кому не лень, каждый обидит. И ей безумно нравится бравый шведский трубач, и, хотя хозяин — добродетельный пастор Глюк — не одобряет ее страсти, выбор сделан. И ночь при кострах, и танцы до рассвета, и надвигающийся гром русских пушек. А наутро разлука, разлука на всю остальную жизнь…