— Нет, трижды нет! — защищался Рафалович. — Тысячу лет уже известно, что так получается золото из железа.
— Рецепт, рецепт, — сказал математик Эйлер, нервно моргая и потирая подбородок. — А где же тут, уважаемый, философский камень? Его-то в этой формуле и нет.
Граф Рафалович заметно смешался, не зная, что ответить. Академики заговорили, закачали париками. И вдруг на помощь Рафаловичу встал старший Бернулли.
— Вопрос поставлен некомпетентно. Приступая к опыту, коллега Эйлер, вы априорно должны знать, что ртуть дает философский камень, который сам по себе не изменяется, способствует лишь трансмутации элементов…
Приободрившийся Рафалович сделал очередное па с поклонами и, подняв два пальца, будто для заклинания, объявил:
— Черный дракон и есть образ философского камня, а красный лев символизирует амальгаму ртути.
Никто ничего не понял, и все зашумели. Присутствие особ императорской фамилии уже не сдерживало.
— Вы хотите знать, — напрягал голос старший Бернулли, — вы хотите знать, каким образом влияет философский камень на сам процесс трансмутации? Это могут знать лишь посвященные в таинства алхимии. По-видимому, их эликсир есть тинктура, близкая к субстанции божьего творения, она всесильна и всепроникающа, а се материя столь же тонка и субтильна.
Только мрачный Бильфингер не принимал участия в споре. Он то и дело ударял себя ладонями по коленям, кашлял и поворачивался на стуле с миной глубокого возмущения.
И снова раздался голос синеглазой Анны Петровны, герцогини Голштинской:
— Но объясните же тогда, если рецепт приготовления философского камня так прост, почему его не изготовляет каждый?
Бильфингер не выдержал, поднялся.
— А потому, милая царевна, что все это есть профанация, обман честных людей!
К нему кинулись Шумахер и Рафалович, но он решительно протянул руки к помосту, и императрица жестом повелела оставить его в покое.
— Россия в крайнем напряжении изыскивает средства на науку, — говорил Бильфингер. Парика он не носил, волосы его развевались, а усы топорщились, придавая ему сходство с покойным императором. — Я знаю, русский народ частенько клянет немцев за то, что они понаехали на нуждах российских себе длинную деньгу делать. Но есть и честные немцы, и они скажут: долой шарлатанов, стрекулистов от науки, с их философскими камнями, эликсирами, гороскопами и прочей фанаберией, долой!
— Браво!
Это воскликнул стоявший за стулом императрицы генерал-прокурор сената Ягужинский. В вороном парике, одетый во все черное, он напоминал вещего ворона. Сам покойный Петр называл его первым правдолюбцем в государстве.
— Браво! — воскликнул Ягужинский и захлопал в ладоши, не ожидая, пока выразят мнение особы царствующего дома.
— Погодите! — Бильфингер поднял ладонь. — А если взять тот вечный двигатель, который господину Шумахеру пришла такая блажь закупить…
— Ну, — сказали академики, — сел Бильфингер на своего конька, на перепетуй мобиля!
— Да, — не унимался Бильфингер. — На конька, то есть ауф рессель. Тот прохвост, который надул Шумахера, знаете, чем он аргументировал научную ценность аппарата? Ценой! Це-но-ой! Десять тысяч золотых ефимков!
Завороженные блеском такой горы денег, все присутствующие вздохнули.
— Но Лейбниц, Лейбниц, — сказал Даниил Бернулли, — сам великий Лейбниц говорил, что, если б секрет вечного двигателя перешел в руки разумных математиков, его бы можно было реализовать.
— В чем там секрет, расскажите, расскажите! — требовала царевна Анна Петровна, постукивая кулачком по пюпитру. — Мы желаем знать любой секрет.
— Ваше герцогское высочество, — поклонился ей Бильфингер, — заверяю вас, там никакого секрета нет, кроме чистого надувательства. Часть роликов там скатывается с призмы, а другая часть тем же движением поднимается. Да не может ничего рождаться из ничего! Чтобы получить силу, надо применить другую силу, а там еще потери от трения, от неточных расчетов.
— А как же мельницы? — возражали ему. — Откуда там берется сила?
— Там сила ветра и воды.
— А сила ветра, сила воды?
— Солнце всемогущее поднимает воду в небеса и низвергает в виде дождя. Оно же приводит в движение бореи и зефиры.
Некоторые в пылу спора сорвали с себя парики, обнажив академические лысины, пудра поднялась облаком. Гвалт был как на рынке, императорская семья смеялась, а Блументрост, президент Академии, похожий на благостного овна, стоял молча, скрестив руки.
Императрица кивнула Ягужинскому, и генерал-прокурор, привыкший проводить прения в сенате, голосом твердым остановил всех.
— Силе сциенциа — тихо, наука!
И все опомнились, рассмеялись.
А Ягужинский развел руки и стал еще больше похож на огромного мудрого ворона.
— Так, может быть, — начал он, — закажем господину Рафаловичу, пусть наготовит нам философских камней на каждую губернию? Ведь тяжкий крест несет селянин российский, одних воевод да приказных кормит неисчислимое множество. А тут и армия, и флот, и помещику дай на лопотину.[41] Мир тебе, труженик, с честным оралом, переведи-ка ты дух! Наработаем мы золота способом графа Рафаловича, всем хватит — и воеводам, и генералам, никто боле с тебя семь шкур драть не станет!
Все просто не знали, что это? Шутка, серьез? И произносил это не кто иной, как высший сановник империи! И без единой тени улыбки!
Так бы и оставались все в недоумении, если б не Христина Гендрикова. К началу она опоздала, потому что была у куафера, делала прическу фантанж, чтобы окончательно сразить завистниц-фрейлин. Войдя в портретный зал, она обнаружила, что места для нее не заготовлено и вообще в пылу ученых споров никто не обращает на нее внимания. Тогда, растолкав придворных, она пробилась к самой императрице. Поймала пухлую ручку, облобызала со слезой умиления, потом кинулась к царевнам.
— Здравствуй, на множество лет, душечка Анна Петровна! Здравствуй, золотце наше, Лизочка Петровна!
Она расслышала только конец драматической речи генерал-прокурора сената и высказалась так:
— И-и, золота наработать! Видали мы в псковской нашей волости таких ловкачей. Они в цесарский талер добрую четверть фальшивого золота клали. И перечеканивали заново, да ведь как искусно! Рыло королевское, двоеглавая кура — все честь по чести. У нас половина шинкарей от их художества разорилась.
Левенвольд поспешил принести стульчик и ей, а первый российский профессор Герман, похожий на седенького мышонка, раздумчиво сказал:
— Нет, что ни говорите, господа, тут что-то другое… Тут проблема возможности и невозможности чуда, вот в чем дело. Если взять Лейбница…
И опять при имени Лейбница все академики приумолкли.
— Если взять Лейбница, то по смыслу выходит, что мир знает шесть ступеней познания или шесть градаций разума. Первая, самая низшая ступень, которой довольствуются ныне лишь самые тупые или малообразованные люди, равнозначна математическим действиям сложения и вычитания. Вторая ступень — это уже, соответственно, умножение и деление. Поднимаемся выше — это извлечение корня и возведение в степень, что достаточно для нашей школьной науки. В таком случае, университет для нас — это четвертая ступень: интегральное и дифференциальное исчисление…
— Э! — заявили академики. — Все это не ново.
— Постойте, постойте! — молил Герман и его терпеливо слушали. — Пятая, значит, ступень — это художественное творчество, создание образов… Я полагаю, вири глориози — мужи славнейшие, никто из вас не откажется признать связь в генезисе между рациональным познанием и эмоциональным восприятием…
Академики покачивали париками, стараясь вникнуть в смысл речей первого профессора.
— Но уж высшая — шестая ступень познания — это экстаз, молитва! Сие есть чудо являющееся по вере. Так почему же тогда не быть философскому камню, раз в него верят?
Вновь поднялся спор, и граф Рафалович решил брать инициативу в свои руки. Он заговорил о метаморфозах, о реальности чудесных превращений, сводя речь к тому, что мало эликсир приготовить, надо верить в его сверхъестественные способности, и только тогда чудо себя сможет проявить…
Тут Гендрикова Христина перекрыла все голоса хорошо вышколенным басом кабатчицы:
— Ты скажи-ка лучше, голубок… Может ли этот твой эликсир мне молодость возвернуть? А то ведь как оно получается. Я принцесса сейчас; сестра наша, благодетельница, обещает, что и графиней вскоре буду, а годы-то мои ушли!
Долго продолжался бы этот диспут, если б императрица не обмякла, не уронила бы веер. Обер-гофмейстер был, конечно, тут как тут и услышал из уст повелительницы:
— Рейнгольд… Утомилась я…
Тогда по его знаку все двинулись из портретного зала. Придворные галантно уступали друг другу путь, а академики доругивались шепотом.