— Наконец привели в застенок, вижу: муж мой, Авдей Лукич, висит, на человека уж не похож… Князь-кесарь[50] Ромодановский, кровавый старик… Лицо у него тряслось от старости и пьянства, а все лютовал! Тот князь-кесарь у меня требует: подтверди, что царевич Алексей Петрович у вас бывал, что вы против государя заговор с ним мастерили! А не то, говорит, видишь? Вторая дыба порожняя стоит, она, говорит, для тебя…
— И вы подтвердили? — дерзко спросила Алена.
— Да…
— А бывал у вас царевич?
— Нет…
На барке воцарилось молчание. Каждый думал свою, одному ему известную думу. Слышались лишь мерные всплески весел, да в высоте крики невских чаек.
Барка уткнулась в причал, и все повалились друг на друга. Это была бревенчатая склизкая стена каторжной тюрьмы.
Весельчак с помощью Максюты подхватил Цыцурина и поднял его в качающейся лодке. Тот зарыскал в стене оконце, или бойницу, и подтянулся к нему. Кому-то что-то сказал и сделал знак, чтобы его опустили обратно. Некоторое время в лодке ждали. Наверху слышалось мерное топанье, слова команды. Шла смена караула.
Наконец в бревенчатой стене у них над головами открылась дверь, опустилась веревочная с перекладинами лестница. Впереди Цыцурин, за ним маркиза, ефиопка, вездесущий Нулишка, последним Максюта поднялись и исчезли в проеме двери. Оставшиеся ждали в лодке.
Внутри оказалась подклеть, тускло освещенная из единственного оконца. Полицейский унтер-офицер («Полторы Хари!» — вспомнила его прозвище маркиза) шепотом объяснялся с Цыцуриным. Завидев Максюту, он недоуменно покосился на его партикулярный армяк и полицейскую треуголку, но поздоровался с ним за руку. Однако на посулы Цыцурина не соглашался, мотал головой.
Маркиза вторглась в их разговор. «Мой муж… Не виделись много лет… Не пожалею ничего…» Выдернула, покривившись, кольцо с алмазами из уха и засунула его Полторы Хари за обшлаг.
И вот они — перешли в другое помещение, обширное, низкое, бревенчатое. Плеск волны слышится откуда-то сверху, значит, само помещение ниже уровня реки. Здесь запах сырости и гнили, терпкая портяночная вонь, из-за чего воздух кажется густым и почему-то пахнет фиалками.
Здесь на низких настилах рядами лежат люди в лохмотьях. Головы, поблескивая глазами, поворачиваются, следя за невиданными людьми, которые проходят посередине. Впереди женщина словно шамаханская царица, за ней другая, черноликая, чистый чертенок! Некоторые даже улыбаются им вослед. Редко звякнет кандальная цепь — каторжане они бывалые, зря мелкозвоны не разбрасывают.
— Эй, Чертова Дюжина! — позвал начальник охраны, подведя маркизу и ее спутников к угловому настилу.
Широкоплечий каторжанин вскочил, вытянувшись перед начальством. Маркиза сперва восхитилась его античным профилем, потом содрогнулась — другая половина его лица была изорудована клеймом 13. Это был тот, тот, кто, как в страшном сне, привиделся ей тогда в лодке!
И тут она увидела, что и все лица каторжных здесь неестественные, не человеческие, скорее звериные — без ноздрей, без ушей, а многие со страшными клеймами на лице.
— Где у вас тут был старик? — спросил Полторы Хари. — Которого вы еще звали батей?
— Канунников? — ответил Тринадцатый. — Был, был! И не только был, но еще жив благодаря нашему попечению.
И маркиза, несмотря на напряженное ожидание встречи с Авдеем Лукичом, обратила внимание на его независимую манеру речи. «Какой молодец! И как изувечен!»
Тринадцатый говорил:
— Мы же просили, господин унтер-офицер, чтобы старика этого на урок не назначать. Мы за него все сделаем. А давеча утром его опять под козу поставили… Это рогулька такая, — обратился он к маркизе, — на которой носят кирпичи.
— Но, но! — прикрикнул на него толсторожий, видимо, за то, что он заговорил с посторонними. — Знай край, да не падай!
Другой каторжанин, с клеймом 8, молоденький, червявый, откинул тряпье, закрывавшее голову лежавшего в углу человека. И маркиза увидела Авдея Лукича. Конечно, она ожидала, что он постарел на много лет, конечно, — седина, морщины, слезящиеся веки… Но самым для нее ужасным было увидеть печать страданий на этом, казалось бы спокойном, умиротворенном лице.
Тринадцатый вдруг быстро заговорил по-французски:
— Мадам, если только можете… Сделайте все, чтоб его отсюда забрать. Нам с трудом удается его сохранить… Он же болен, стар, таких не щадят!
— Не сметь! — заорал Полторы Хари. — Говорить только по-русски!
— Идите к императрице, к светлейшему князю, — продолжал Тринадцатый. — Выкупите его, черт возьми, и это здесь возможно!
Унтер-офицер сделал шаг к нему, занося хлыст, но постеснялся неизвестной особы и Максюты, которого он продолжал считать за своеобразное начальство.
А эта офранцуженная маркиза, вся в модных кудряшках и затейливых юбках, вдруг заломила над головой прекрасные свои руки и повалилась на тряпье, закрывавшее Авдея Лукича.
— Ой, дура я, дура преступная, что ж я сделала с тобой!
И слезы горючие капали на его отчужденный желтый лик.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Тени кораблей
Завершив утреннее омовение, светлейший князь отдал рушник камер-лакеям. Покрасовался перед трюмо, расправляя воротник. Турецкий шлафрок с витым поясом по утрам — это он подсмотрел в божественных Версалях. Это мелочь, но мелочь существенная, из таких мелочей и составляется этикет, который он придумал сам и скрупулезно поддерживает в своем высококняжеском доме.
Светлейший двинулся через анфиладу, камердинеры с поклонами растворяли двери, а следом в строгом порядке двигалась свита — гофмейстеры, то есть устроители двора, герольды, то есть домашние объявители, шенки — буфетчики, а за ними егермейстеры, конюшие, садовники, два живописца и даже один делатель фигурный, то есть скульптор.
В такой процессии и нарочито не торопясь, ибо поспешность есть удел скрытых бездельников, светлейший вышел в угловой покой, откуда через просторные окна виделась солнечная Нева, до самого моря. А на той стороне — дворцы, мастерские, павильоны, верфи, целый лес мачт и флагштоков, на которых свежий ветер трепал разноцветные флаги.
И как всегда, он не мог не остановиться в этом покое своего великолепного дворца и не вспомнить слова Петра: «Кому из вас, братцы мои, хотя бы во сне снилось лет тридцать тому назад, что мы с вами будем здесь у Остзейского моря плотничать и воздвигнем город сей чрезвычайный?…»
И слова сии покойником были произнесены именно в этом месте, когда блистательный Меншиков, генерал-губернатор Санктпетербургский, достроив свой дворец, показывал его царю, у которого как раз все царские жилища смахивали на казармы да на бараки. Но великий Петр не был ни ревнив, ни завистлив. Он восхищался строением Меншикова, как будто это был его собственный дворец!
Зато к другому был ревнив царь Петр. На этом же смотровом месте во дворце он спросил однажды своего любимца, шута Балакирева: «Что говорят о Санктпетербурге?»
А Балакирев отвечал: «Царь-государь! В народе говорят — с одной стороны море, с другой стороны горе. С третьей мох, а с четвертой — ох!»
За что и бит был тот Балакирев царскою тростью.
Меншиков усмехнулся и зашагал далее по штучным паркетам, мимо синих изразцовых печей и зеркальных каминов. А следом, стараясь не шаркать подошвами, устремилась вся свита.
Светлейший, устраивая частенько званые обеды на триста — четыреста персон, терпеть не мог, однако, чтобы кто-либо чужой присутствовал на его семейных трапезах. Поэтому, не входя на фриштык, иже есть завтрак, свита остановилась и раскланялась.
Меншиков вошел в малую столовую, приветливо здороваясь, целуя жену и дочерей. Обращение его в семье было свободное, и потому, как только он сел, начался шумный завтрак.
Будто и не минуло этого месяца разлуки, будто верная Фортуна по-прежнему простирает над Меншиковыми свой благодетельный венец!
Расправляя салфетку, светлейший перво-наперво отметил, что рядом со старшей дочерью, красавицей Марией, место оставлено пустым. Торчит клином накрахмаленная салфетка.
Это, конечно, место Сапеги, ее жениха, оставлено пустым, как для покойника. Ну и пусть! Для Александра Даниловича он и есть теперь покойник, горделивый пан Сапега! Не успели слухи расползтись, что светлейшему в Курляндии не повезло, как пан сей мигом в другой лагерь перебежал!
Шут с ним, однако! Фортуна еще выше поднимет блистающий венец, и зятем светлейшего станет внук самого императора. Ежели, конечно, сбудется все, что думалось, что намечалось там, на унылых дорогах Курляндии.
А в остальном ничего не изменилось в дружном семействе Меншиковых. Хозяйка, Дарья Михайловна, разливает чай сама, лакеи только носят блюда. Женщина она болезненная, глаза вечно на мокром месте. Вот и сейчас платок вынимает — разжалобила ее рассказом приживалка, комнатная старушка, о своей сватье, у которой где-то в Симбирской провинции и лохмотишко зело убогой, и свеч не на что выменять, богу поставить… И вслед за носовым платком из ридикюля светлейшей княгини достается серебряный полтинник и жалуется на свечки той симбирской сватье.