Пили чай, хрустели обсахаренным печеньем. Светлейший поднялся, ловя пальцы свояченицы, преданно их целуя.
— Не гневайтесь, голубушка, за Курляндию… Одно я там понял — давить их всех надо, давить! Ежели б не наказ царицы, я бы их всех там передавил во главе с этой надолбой Анной Иоанновной.
— Давить-то ее надо… Но, Алексаша, еще нужнее другое…
— Знаю, знаю, что вы скажете. Обворожить, обаять!
— Между прочим, — сказала горбунья, уже проводив светлейшего до двери, — в настоящий момент портомоя, а с ней и вся златотканая свора садятся в лодки у Летнего сада. И знаете зачем? Едут навестить драгоценнейшего светлейшего, узреть воочию, не болен ли он, не смертельно ли разгневан… Но не заноситесь, дюк Кушимен, не заноситесь!
В дверь кто-то поскребся, и горбунья крикнула с раздражением:
— Что там? Я же заказала меня беспокоить!
Однако вышла и вернулась, недоуменно пожимая плечами.
— Это вас, сударь. Какая-то, говорят, дама, якобы маркиза, с нею карлик и какой-то мужик в полицейской треуголке. Ждут вас внизу. Что-нибудь серьезное?
Государыня, обняв за плечи светлейшую княгиню, дорогую подругу юности, неторопливо продвигались с нею в глубь меншиковских покоев. Говорили без умолку о здоровье (которого, увы, нет!), о погоде (которая не радует), о детях (которые не слушаются).
О чем угодно говорили, словно встретились после многолетней разлуки. Не говорили лишь, не касались того, что произошло давеча на ямской заставе. И сам светлейший этого не трогал, рассуждал только о плачевном положении, которое сложилось в Курляндии.
По знаку Меншикова генерал-майор Волков подал проект регламента обучения и воспитания великого князя Петра Алексеевича, и светлейший высказал свои соображения.
— Ах, Данилыч! — воскликнула государыня. Давненько она не называла его так! — Бери царевича к себе в семью, воспитывай, как своих детей… Меня другое беспокоит, Данилыч!
Она отвела его в сторону от толпы почтительных придворных и что-то взволнованно заговорила, поводя обнаженными полными плечами. Серьезность глубокая была на ее чернобровом лице.
Герольд зычно объявил, что прибыл вице-канцлер Остерман.
— Господа! — обратилась императрица к собравшимся. — Мы проведем заседание Верховного тайного совета в доме его высококняжеской светлости… Не так ли, Данилыч? Помнится, у тебя был такой уютненький ореховый кабинетик, покойный Петруша его очень любил…
В гондоле венецианского стиля прибыл насупленный герцог Голштинский, с ним юркий министр Бассеевич. Прибывали и другие члены совета, поднимаясь с пристани, высокомерно раскланивались.
Когда двери Орехового кабинета закрылись за последним из вошедших, императрица повелела Остерману докладывать о причине созыва.
Вице-канцлер заныл, ссылаясь на ревматическую руку, просил, чтоб докладывал кто-нибудь другой. Но Екатерина Алексеевна была настроена воинственно.
— Что, забоялся? Неприятности чуешь? Читай!
Это было доставленное ночью письмо английского короля Георга, по существу — ультиматум. Его британское величество изъяснял, что посылает в Остзейское море эскадру для предупреждения опасности себе и своим союзникам от великих российских вооружений в мирное время.
— Эшквадру? — прошамкал престарелый граф Головкин, первый министр. — А что сие есть такое?
Никто ему не ответил. Остерман же сообщил дополнительно, что утром его посетил датский резидент и от имени своего короля также вопрошал, для чего в России происходят военные приготовления?
Все молча думали: что же это, война?
— Как решите, господа Верховный тайный совет… — развела руками императрица.
— Какие уж у нас приготовления! — язвительно сказал правдолюб Ягужинский. — От самой от кончины Петра Алексеевича только и делаем, что в упадок приводим армию и флот!
— Неправда! — закричали все, кто был в военных мундирах.
Голштинский, министр Бассевич ни к селу ни к городу выразили протест по поводу недоплаты приданого за молодой герцогиней Анной Петровной в сумме ста тысяч рублей.
Члены Верховного тайного совета чесали себя в затылках. Генералы же и адмиралы, наоборот, приосанились, заблистали глазами. Иные принялись перешептываться — согласовывали спешные меры, которые надо предлагать.
— А ты как скажешь, Данилыч? — спросила императрица, глядя на его посеребренную голову. — Можем мы с ними воевать?
— Нет, — ответил Меншиков.
И его ответ поразил всех более, чем сам королевский ультиматум.
Тогда вдруг Екатерина Алексеевна поднялась так резко, что парчовая оборка ее платья зацепилась за кресло и лопнула.
— Господа министры! — воскликнула она неожиданно звонко. И приближенным показалось, что они перенеслись на двадцать лет назад, что рядом с нею царь Петр. И тяжеленный фрегат, убыстряя ход, скользит по каткам во вспененные волны. — Господа министры! Война войной, но нельзя ведь и наглецам давать спуску! Сегодня у них бельмом на глазу сидит наш флот, завтра им Ригу отдай и Ревель! Господа министры, господа генералы! Мы повелеваем всем кораблям в Санктпетербурге и окрест него за сутки быть готовыми в поход. Подобно покойному Петру, я принимаю на себя чин генерал-адмирала и лично поведу флот. Коль придется — повоюем, а нет — покажем хищникам иноземным, что и у нас есть зубы!
Министры молчали, но уже распахнулись двери Орехового кабинета, а за ними в залах и вестибюлях офицеры и придворные и чиновники. На улицах кричали:
— Виват![52] Виват российскому флоту, виват России!
А царица, вновь испеченный генерал-адмирал, уже теряя свой задор и опадая, словно хлебная опара, подвинула Меншикову лист бумаги.
— Ну что, Данилыч? Пиши о сем указ…
Затем следовал шумный обед с тостами и возлияниями, фейерверк, который запустил прямо с крыши майор Корчмин, огненных дел мастер. И все разъехались: во-первых, русский обед требует и русского сна, а во-вторых, назавтра был Петр и Павел, тезоименитство покойного императора, день основания Санктпетербурга. Надо было подготавливаться или по крайней мере не переутомлять себя в предвидении новых торжеств.
Меншиков никогда не отдыхал после обеда. В полной тишине заснувшего дома он проходил покоями, глядя в окна на блистающую солнцем Неву. Думал о том, как опять все кругом перевернулось и как теперь с кем себя держать.
Подходя к кабинету, он возле конторки дежурного различил фигуру женщины. Там не было окон, и светлейшему сначала показалось, что это гобелен какой-нибудь висит на стене, шпалера — пышные юбки, осиная талия, замысловатая прическа… Но, приблизившись, он увидел, что это не тканая картина, а живая женщина.
— Сегодня утром, — сказала женщина, — ваша высококняжеская светлость приказали меня не принимать. А я все же здесь.
За ее спиной Меншиков увидел действительный гобелен, за ним приоткрытую дверцу потайного хода. Он обругал себя за непредусмотрительность.
— Ладно, — сказал он, — утром мне было недосуг, надо понимать. Только пойдем отсюдова, я сам в своем доме как пленник.
Он провел ее в угловую диванную с видом на три стороны. Открылось небо и теснота кораблей на реке, а с самого краю возвышался корпус Кунсткамеры в строительных лесах.
— Простите, я вынуждена быть назойливой, — вновь начала посетительница. — Во-первых, утром меня сопровождал, по моей просьбе, корпорал Тузов. Мало того, что вы меня вытолкали невежливо, могли бы и объяснить, что недосуг. Вы приказали Тузова арестовать. Прежде чем приступить к делу, а у меня есть для вас сообщения куриознейшие, прошу его освободить.
Меншиков потемнел лицом. Стал рассуждать о молодежи и что есть долг присяги.
— Тузов не вам присягал, — сказала она.
— Софья! — воскликнул Меншиков. — Не суди, о чем не знаешь! В случай он хотел попасть, твой Тузов… Да сорвалось у них с Девиером.
Но маркиза продолжала настаивать, утверждала, что Тузов сам всего не знал, его обманули указом царицы.
— Пусть! — опять согласился светлейший. — Эх, Софьюшка, чего я не сделаю ради тебя! Прощаю я твоего Тузова, черт с ним.
Он взялся за шелковый шнур, чтобы позвонить адъютантам; маркиза его остановила — пусть поменьше людей знают, что она здесь. Тогда Меншиков поднялся: «Я сам схожу…», но опять она удержала.
— Нулишка! — позвала она, и из-под венского диванчика вылез готовый к услугам карлик. Как он ухитрился сюда попасть? Вероятно, за широкими юбками маркизы…
Светлейший послал Нулишку привести дежурного офицера, а сам закурил коротенькую трубочку-носогрейку и повернулся к маркизе:
— Ну?
Она рассказала ему о каторге, об Авдее Лукиче, об остальных, вычеркнутых из списка живых.