Он хорош собой, как девушка. Как-то я сказал ему об этом, просто само сорвалось с языка. Он рассмеялся и ответил, подмигнув: «Хочешь нарядить меня в платье? Это было бы забавно…» Я смутился и еще несколько дней сожалел о своем глупом замечании. Ведь он нэр, мужчина, такая жесткая складка губ не может принадлежать девушке. И такого взгляда у девушек не бывает — решительного, сурового. А его сильные маленькие руки — это руки воина, умелые в обращении с луком и кинжалом. И его гибкая, стройная фигура совсем не похожа на девичью: широкие плечи, узкие бедра, плоский живот. Лишь талия такая же тонкая, как бывает у девушек, я, наверное, могу обхватить ее одной рукой.
Он кажется таким хрупким, что хочется обнять его и защитить от всего мира. Быть с ним рядом всегда, чтобы больше никто и никогда не посмел причинить ему вред. Но он вовсе не слаб и не беззащитен, он как лоза, которая под порывами урагана гнется, но не ломается. В нем чувствуется сильная воля и дух, который сломить невозможно. При мысли, сколько ему пришлось пережить, слезы набегают у меня на глаза, и руки сами собой сжимаются в кулаки, так что ногти впиваются в ладони.
В такие минуты я едва превозмогаю желание прижать его к сердцу. Он не любит чужих прикосновений, вздрагивает и заливается краской. Если я беру его за руку, он отводит глаза и высвобождается мягко, но решительно. А однажды, когда я приобнял его за плечи, показывая, как натягивать тяжелый осадный лук, он задрожал под моими руками и чуть не потерял сознание. Я клял последними словами свою душевную черствость, глядя на его пылающие от стыда щеки, слушая его сбивчивое дыхание. Надо быть глупцом, чтобы не понять, что прикосновения мужчин внушают ему отвращение. И с тех пор я смирял подобные проявления дружеской приязни. Я бы скорее еще раз схватился с балрогом, чем причинил боль моему другу.
Он почти всегда печален. Улыбается только мне. Я знаю, что грызет его сердце, отчего печаль омрачает его прекрасное лицо. Сознание того, что я не могу исправить причиненное ему зло, вызывает у меня боль. Я предлагал ему пойти к Элронду, он целитель не только тел, но и душ и мог бы помочь ему прогнать страшные воспоминания, облегчить его страдания. Но он отказался с вымученной улыбкой:
— Не стоит. Осанвэ может открыть такое, что лорду Полуэльфу вовсе не хотелось бы видеть.
Эльдар Имладриса его недолюбливают, хотя и стараются скрыть свою неприязнь. Их многое раздражает: например, привычка вставлять в разговор слова грубого языка людей, который не все из нас понимают; манера в разговоре касаться руки или плеча собеседника, вставать к нему слишком близко, смотреть пристально в глаза; снисходительная усмешка, часто искривляющая его губы, и выражение лица, будто он знает что-то такое о жизни, чего не знают другие; даже вульгарное украшение в его ухе, которое он и не думает снимать.
Я опасаюсь, что он все замечает, несмотря на то, что они ведут себя с ним приветливо и ровно, и нарочно их дразнит. Он бывает насмешлив и резок, а иногда высокомерен. Только я знаю, что так он пытается скрыть свою уязвимость, заглушить свою боль. Он словно в каждый момент ждет удара и готовится его отразить. Против воли я вспоминаю слова, которые шептал Лаэллин в горячечном бреду, и жуткие видения встают перед моим мысленным взором, и я не могу их отогнать: каменные подвалы, железные решетки, скованное обнаженное тело, отданное на поругание слугам Саурона… Но он не хочет, чтобы его жалели. По молчаливому уговору мы никогда не вспоминаем о том, что он был в плену, и я раньше отрежу себе язык, чем хоть одно слово жестокого напоминания сорвется с моих губ. Другие тоже не расспрашивают его. Никто не хочет думать о том, каково пришлось созданию Света под крылом Тьмы. Они предпочитают видеть перед собой лишь надменного лихолесского синда.
Они не знают другого Гилморна — такого, каким его вижу я. Моего друга, который умеет шутить и смеяться добродушно, а не зло. А когда он улыбается робкой, смущенной улыбкой, опустив ресницы, я чувствую, что мое сердце тает, как лед под палящим солнцем. Он мог бы попросить меня о чем угодно, я бы сделал для него все. Но сейчас ему нужен только покой и дружеское участие.
Мне нравится делать ему подарки. Он так любит серебро и драгоценные камни, красивую вышивку и тонкое стекло, старинные кинжалы и легкие тисовые луки. Я даже подарил ему сережку взамен той, с которой он вернулся из плена, хоть сережки носят только нисси и варвары с юга. Я давно уговаривал его избавиться от этой вещи, но он не соглашался.
— У меня красивые уши, а сережка привлекает к ним внимание.
И тогда я своими руками сделал для него колечко из мифрила и украсил его затейливой резьбой и аквамарином под цвет его глаз. Улыбка моего лихолесского друга была для меня лучшей наградой. С восхищенным возгласом он примерил мой подарок у зеркала, а потом долго смотрел на сережку из черненого серебра с зеленой эмалью в своей ладони.
— Так много воспоминаний, — прошептал он и взмахнул рукой. Миг — и крошечное колечко исчезло в бурном потоке. — Если бы от них было так же легко избавиться.
После нашего разговора в ночь, когда мы напали на крепость и вывели оттуда пленных эльдар, мы с ним очень быстро сблизились. Вначале я боялся, что ему будет тяжело видеть меня — второго из эльдар, кто знал его страшную тайну. Тогда я думал: он улыбается мне, потому что считает, что обязан быть приветливым со своим спасителем? Или он действительно рад меня видеть? Потом все сомнения меня покинули, и я почувствовал, как узы дружбы между нами крепнут день ото дня. Я пригласил его погостить в Имладрисе, не только потому, что не хотел с ним расставаться, а потому еще, что надеялся на помощь Элронда, на целительную силу дружеского общения и новых впечатлений.
Телесно он пострадал меньше остальных, которых заставляли работать в шахтах, хотя обращались и кормили на удивление сносно. Но дух его был подавлен постигшими его несчастьями. Когда мы поднялись в лодках вверх по Андуину и достигли Лориэна, где оставили ослабевших эльдар набираться сил, я предложил ему не возвращаться пока в Лихолесье. Иногда тому, кто пережил несчастье, тяжело бывать в родных местах, где все говорит о былых днях безмятежной радости. Ему нужно было отвлечься от грустных мыслей, а что может послужить этому лучше, чем вид серебристых водопадов Имладриса, его садов, мраморных куполов, воздушных мостов и галерей. И тогда он послал во владения Трандуила весточку о своем спасении и отправился со мной.
Уже три месяца он в Имладрисе. Я стараюсь делать все, чтобы развлечь его и доставить ему радость. Он любит прогулки по лесам вдвоем, катание в лодках, любит, когда я учу его обращаться с мечом, когда я вспоминаю о Валиноре, о Гондолине, о Войне Гнева. Глаза его горят, когда он просит: «Дэл, расскажи мне про Манвэ! Ведь ты его видел?» Опять это прозвище, которое он мне дал и от которого никак не хочет отвыкнуть: мое единственное за всю жизнь эпессе. «Я хочу, чтобы никто к тебе не обращался так, как я». Когда он хочет меня подразнить, то называет «Глорфи», и тогда я не могу удержаться от смеха, так забавно это звучит. Раньше я никогда не был веселым и смешливым, но ему легко меня рассмешить. Он умеет изрекать с серьезным видом всякие глупости, а еще он остер на язык и за словом в карман не лезет. Иногда шутки его выходят за рамки общепринятых приличий, но даже тогда я не могу на него сердиться. Сердиться на него совершенно невозможно, на укоризненные взгляды он отвечает веселой улыбкой и невинным хлопаньем ресниц.
Временами я все-таки удивляюсь этому. Я слышал, что лихолесские синдар и нандор отличаются свободными обычаями и легким нравом, даже по сравнению с галадрим, а уж тем более с сумрачными нолдор. Но странно слышать в речи эльда отзвуки цинизма и непристойной грубости людей. Я страшусь думать, что влияние смертных было слишком сильным, что оно могло хоть как-то отразиться на натуре Перворожденного, и я прошу Валар, чтобы они помогли ему поскорее от него избавиться. Пусть следы, которые оставила на нем Тьма, будут стерты как можно быстрее.
Мы проводим очень много времени вместе, расставаясь, лишь когда военные дела требуют моего присутствия. Но иногда он ищет уединения, и в последнее время это происходит все чаще. Он прячется от всех, даже от меня, и я стараюсь его не тревожить, хотя мне не хочется оставлять его одного, наедине со своими мыслями. Когда я нахожу его где-нибудь в беседке у водопада, его невидящий взгляд устремлен в пространство, а ресницы влажны, будто бы от водяной пыли, рассеянной в воздухе. Но я уверен, что если проведу по ним языком, то эта влага окажется солона, как морская вода.
— Друг мой, что тебя тревожит?
Я долго собирался с духом, чтобы начать этот разговор. Кажется, что проще — сесть рядом с ним на скамью, улыбнуться ласково, заглянуть в лицо и задать простой вопрос, исполненный дружеского участия. Но кто осудит меня за то, что я так долго не решался бередить его душу, растравлять его раны… Лишь одна только мысль подтолкнула меня: Гилморн должен знать, что его друг волнуется и печалится о нем.