Все это была чрезмерно юная плоть, к коей я вожделел — лет двенадцати-тринадцати — надо полагать, не столько из-за пороков самого избранника или недостатка совести с моей стороны, сколько из-за предполагаемого противодействия в лице родителей, опекунов и совершенно правомочно поставленных над нами Господом властей, хотя кое-кто и пробовал подбить меня на демарш в отношении одного мальчугана лет тринадцати-четырнадцати с половиной, который всегда ходил к службе вместе со своей еще достаточно молодой матерью, вдовой, — его облик на несколько месяцев совершенно вышиб меня из колеи; мой доброхот заверил меня в том, что эта сколь благонадежная, столь и благословенная дама «весьма свободно смотрит на такие вещи» и что, несомненно, ей скорее польстит, нежели воспретит горячий интерес господина с таким благородным характером, внешностью и заслуживающей восхищения известностью к плоду ее чрева; и действительно, пару раз в комнатке, где по окончании службы подавали кофе с бисквитами — поскольку это был поистине весьма либеральный, проникнутый новаторским духом приход — я чуть было не подошел к ней с вопросом: «Сударыня, ваш братишка — я имею в виду вот его, это же братишка ваш, так ведь? — ах, до чего славный, прелестный и милый мальчуган, если позволите, да простит меня Господь за эти слова, Вы знаете, что я такое, но сердце мое открыто для тех, кто пожелает ранить его, сударыня; человек я порядочный, я его боготворю, вашего братишку, я готов оплатить его образование, все что угодно, — уроки музыки и фортепиано… — Это мой сын, сударь. — Ваш сын? Кто бы мог подумать?» — и так далее, потому что, согласно моему советчику, вполне имело смысл еще некоторое время потерпеть и для начала, не щадя подметок, расшаркаться перед этой такой еще моложавой, цветущей мамашей — чрез Марию к Иисусу — остальное гарантировано, но до подобного диалога и развития событий дело так и не дошло, поскольку всякий раз мне, трясущемуся, бледному, обессиленному лихорадкой вожделения приходилось срываться и мчаться домой, чтобы там, лепеча и задыхаясь, извлечь свой Отросток и, уставившись взглядом на бессмысленные крыши бессмысленных домов, сделать его своей Вечно Отсутствующей Невестой, женихом, Владыкой, рабом и Братом и кем бы там еще ни было. К тому Навечерию Пасхи он, хвала Господу, не явился — ни со своей еще столь моложавой и целеустремленной матерью, ни в одиночестве — насколько я мог в том убедиться, бросив быстрый взгляд вокруг и прежде всего назад, хотя мне как-то уже заметили, что подобное поведение в католическом храме совершенно не пристало. Я не был пьян, хотя намерения мои — в этот день и вечер не пить — полностью пошли прахом; мне удалось продержаться часов до девяти, половины десятого вечера, после чего я все-таки употребил и теперь находился в состоянии плачевном и достойном сожаления, поскольку все же выпил, хотя и не намеревался, а выпив, не надрался в стельку; и, приняв сравнительно мало, пал достаточно глубоко, пробудив прежде всего скорее окоченение нежели расслабление организма: король Алкоголь одновременно и притушил, и раздул мои сомнения и отчаяние, и я встрепенулся и довольно живо осмотрелся со своего места в церкви, ощущая себя в то же время окостенелым почти до полного паралича. С тем же успехом мог я деньги, вложенные в содержимое бутылки, спокойно оставить в этой бутылке, а не пропивать их, и в положенный час по обыкновению забиться в свою берлогу, вместо того, чтобы в глухую полночь тащиться в этот школярский балаган без музыки. Вновь я сгорал от стыда за то, что сидел в этой церкви, и пытался обрести утешение в ободряющих мыслях о, например, многочисленных — будем надеяться — юных святых мужского пола, которые, невзирая на их примерное целомудрие — а может, и благодаря ему — подвергались истязаниям своих сокровенных частей — спереди и сзади, под нескончаемые пляски, музыку и песнопения в исполнении хора бесполых ангелов. Они должны были существовать, такие святые Мальчики, во всех этих летних лагерях; огороженные лагерные пляжи были набиты ими — несомненно, стоило только поглубже покопаться в анналах этого чудовища, Церкви, нашей Пресвятой Матери.
Сразу позади нас, чуть правее, сидели появившиеся незадолго до начала службы вышеупомянутые Альберт С. и Фредди Л. Насколько мне помнится, я заметил их еще раньше, когда они возникли в левом боковом проходе и, переговариваясь приглушенными из вежливости голосами, продвигались к трем еще не занятым местам. Тогда-то, глянув через левое плечо, я их и увидел. Фредди шел первым, из чего я заключил — как выяснилось потом, преждевременно — что из них двоих он усядется в наибольшем удалении от нас и, кроме того, уже счел, что из трех пустых стульев они выберут два от нас самые дальние — следовательно, пропустив первый; но я ошибся. С неким беззастенчивым отчаянием я провожал их глазами через левое плечо по мере того, как они подходили слева, и затем, повернув голову направо, когда они проходили прямо за нами. Мой взгляд встретился со взглядом Фредди, возможно, всего лишь на секунду-другую, и я отметил, что он в какой-то степени заинтересовался мной, хотя я не осмеливался позволить себе утвердиться в этой мысли. Как я уже сказал, он ступил в проход первым, сразу же за ним последовал Альберт С., но, подойдя к первому из трех пустых стульев, он грациозно отклонился назад, пропуская приятеля вперед с тем, чтобы тот занял следующее место.
Тигр сидел справа от меня. Рядом с ним расположилась среднего возраста дама с громадными глазами актрисы, а непосредственно за дамой сидел теперь Фредди Л. Сиденье Тигра нигде, кроме воображаемых углов, не граничило с сиденьем Фредди — правый задний уголок сиденья Тигра и левый передний уголок сиденья Фредди соприкасались в некоей внепространственной точке. Между мной и Фредди был только Тигр и сидящий позади Тигра и, следовательно, слева от Фредди незнакомец.
Я чувствовал себя больным и бесконечно усталым. Я не знал, уместно ли было бы продолжать оглядываться — что, если столь упорные взоры поколеблют мои любовные шансы? Но, уставясь прямо перед собой, я не видел ничего, кроме только что представшей мне юношеской фигуры и очертаний лица, словно едкой жгучей кислотой вытравленных и навсегда запечатленных во мне, и отделаться от них я уже не мог. На нем была, полагаю, светло-серая курточка из рубчатого вельвета, — короткая, вроде ветровки, и темно-синие, изящно пошитые бархатные брюки того покроя, который ни в коем случае не назовешь ни вызывающим, ни распутным, и от которого тем не менее — у меня, по крайней мере — спирало дыхание. Лучшим описанием этих брюк — очень темных, чуть ли не черных, однако даже в таком вечернем свете распознаваемой синевы — было бы заключение о том, что они ему шли, пусть даже и звучит это по-дурацки, и что, хотя и облекали его члены, бедра и ноги — при малейшем движении на мгновение полностью открывали их взору. Я мельком — возможно, всего лишь на секунду — увидел его ступни, когда он пробирался к своему месту, и мне показалось, что обут он был в замшевые туфли цвета не то небеленой холстины, не то охры, украшенные на подъеме кожаной кисточкой либо кожаным язычком — кажется, с одной стороны бахромчатым и слегка закрученным — а также, допускаю, с крупными, металлическими — явно ни к месту — пряжками: на ногах одного оснащенная подобными пряжками обувь смотрится чудовищно, на ногах кого-то совсем другого — являет собой благодать и божественнейшее украшение, словно бы выражающее и провозглашающее суть боготворимой особы — поистине, даже будучи сброшенной с ног и задвинутой в угол, она покажется его воплощением — самим возлюбленным королем мальчиков. Это были наипрекраснейшие туфли, обувавшие наипрекраснейшие ноги из всех, какие я когда-либо видел, и не имело ни малейшего смысла оспаривать перед самим собой эту истину. У туфель, подозревал я, были довольно толстые каблуки и подметки из мягкой, эластичной и практически бесшумной резины, и — увы, увы — не было у них каблуков и подметок из подбитой острыми гвоздиками темной, жесткой деревянистой кожи, столь подходящих для того, чтобы с рычанием водружать их на обнаженную шею, бедра и даже лицо беззащитно распростертого на полу юноши и возить, возить ими, пока не брызнет кровь — но еще до того, как брызнет она — ах, были бы эти подметки, — ах, мог бы я быть там — одним из этой россыпи бесчисленных, как по волшебству возникших мелких красных цветков, в тот момент, когда одна из его ног будет вершить свое небрежно-беспощадное деяние… Нет, нет… Не той я пошел дорогой, — ведь я искал Любви, а тут, скажите на милость, какая-то обувная лавка, так дело не пойдет.
Когда он пробирался по ряду мимо сидящих, я спереди, сбоку и затем — после того, как он прошел позади меня — сзади разглядел его бедра — их облегал протянутый в петли брюк какой-то плетеный пояс в виде двойной кожаной цепочки, который, если уж быть точным, в действительности следовало бы назвать девичьим или детским, но на его царственном теле он смотрелся мужским, исполненным нежной мужественной жестокости. Его рубашки и галстука я толком не разглядел, но теперь думаю, что рубашка была бледно-розовая, почти белая, украшенная какими-то кружавчиками — а наличия галстука я не припоминаю. Когда он проходил мимо, от его темно-русых волос, то и дело с трепетом касавшихся сзади воротника куртки, до меня донесся, отчетливо помню, смутный шепот аромата, от которого — возможно, благодаря этой его неуловимости — у меня на секунду помутилось сознание, словно от неслыханно интимной тайны, тогда как это, разумеется, было не что иное, как дешевенькая, резкая отдушка апельсинового магазинного туалетного мыла.