Не считаешь ли ты, что, создавая эту книгу, мы в определенном смысле занимаемся журналистикой «гонзо»? Ведь я мог написать, что Томпсон застрелился в такой-то и такой-то день, там-то и там-то. Но я поступил иначе. Я добавил целый кусок о помойке. Это как, уже «гонзо» или еще нет?
Я занимаю твои и свои мысли Томпсоном вовсе не потому, что он был пионером некоего нового направления в журналистике. Он мне гораздо ближе как писатель. Я прочел только одну из его книг, причем очень давно. Ее пока нет в переводе на польский. Томпсон издал ее в 1971 году, я прочитал ее в июне 1984 года. Она называется «Fear and Loathing in Las Vegas» («Страх и ненависть в Лас-Вегасе»). Со стыдом признаюсь, что это была единственная книга из так называемой беллетристики, которую я прочел за время моей годичной стажировки в Нью-Йорке. Тогда я писал кандидатскую или работал, вынося на спине щебень из руин демонтируемых домов. На чтение чего-либо, кроме информатики, у меня не было ни времени, ни сил. Книгу Томпсона мне подбросил в июне 1984 года мой американский приятель Джим, снимавший комнату рядом в доме стюардессы из компании «Пан-Америкэн» (вроде я уже об этом писал?), которая сдавала свободные квадратные метры своей полуразвалившейся и опустевшей виллы одиноким мужчинам. Только белым. Ни прошлое съемщиков жилья, ни их национальность ее не интересовали. Главное было то, что они белые и одинокие. Своеобразный расизм, не так ли? Как стюардесса узнавала, что они одинокие, я до сих пор не знаю. Случайно сдала соседнюю с моей комнату Джиму. Слово за слово, пиво на пиво, и мы подружились. Джим, хоть он не оставил ни жены, ни ребенка в Польше, с которой не было телефонной связи, был даже более одиноким, чем я. Он боролся с этим своим одиночеством изо всех сил. И очень часто — нюхая кокаин. Несостоявшийся архитектор (выставлен из учебного заведения за наркотики), он оставался верным строительству и вместе со мной выносил щебень на спине из нью-йоркских развалин. Вечерами и ночами, если не осчастливливал ни одной из женщин, на которых он производил потрясающее впечатление, он курил марихуану, слушал мрачную музыку и читал мрачные книги. Однажды он сказал мне, что ни одна из женщин пока не дала ему того, что дает чтение книги. Я не мог понять этого и попросил его дать почитать хотя бы одну из его книг. Он дал мне «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» Томпсона. И теперь ты наконец знаешь, почему именно Томпсон стал темой сегодняшней ночи…
«Страх и ненависть…» — книга о зле, которое внутри человека. Но и о том, каким злым становится человек, когда он поверит, что для выживания в системе, в которой он родился, надо быть… злым. Тогда, в 1984 году, я не мог понять главной идеи, которую пытался донести Томпсон. Американская система демократии, неограниченные возможности, миф свободы выбора, право на личное счастье, записанное в конституцию, чистильщики ботинок, становящиеся владельцами обувных фабрик… Все это казалось мне тогда безупречно чистым и невероятно прекрасным. Я нахожусь в абсолютном центре Вселенной, моя свобода, мое неограниченное право на счастье и моя судьба зависят исключительно от меня. Когда приезжаешь из Польши, где твоя судьба зависела от чиновника паспортного стола, такая восторженная реакция представляется естественной. Джим ничуть не разделял моей восторженности. Образ жизни в США он называл «коррумпированным мифом», политиков — «мутантами не просто без генов, но даже и без хромосом», журналистов так называемой свободной печати — «лагерем притворных беженцев для конформистов и неудачников». Тогда я, в сущности, не понимал, о чем говорит Джим. Мне казалось, что он перебрал дозу и в каком-то смысле бредит наяву, агитируя «коммуниста» за коммунизм. Наверное, он догадывался о моих мыслях и именно поэтому подсунул мне книгу Томпсона.
У Джима с Томпсоном было много общего. Томпсон тоже обожал вызванные наркотиками галлюцинации, также не выносил журналистов (хотя был одним из них) и также считал политиков неким подвидом людей. В свою очередь, Джим, как и Томпсон, совершил самоубийство. С той только разницей, что не прибег к «магнуму» 44-го калибра. Как стоявший на полицейском учете, он не имел права купить оружие (по нормальной цене) в магазине, которых полно в Нью-Йорке, а на покупку на черном рынке ему было жаль денег. Он предпочитал тратить их на книги и кокаин. Джим тихо повесился на брючном ремне в приюте для бездомных в Батон-Руж, административном центре штата Луизиана. В нескольких километрах от клиники, в которой он когда-то появился на свет…
К книге Томпсона я вернулся несколько лет назад. Специально заказал ее на «Амазоне». Я писал тогда «Одиночество в Сети» и пытался как можно больше вспомнить о Джиме (его сильно беллетрезированная биография появляется в моей книге). Во время второго прочтения спустя годы я понял «Страх и ненависть…» совершенно иначе. Правда — функция времени. В американском мифе правды еще меньше, чем в полной абсурда греческой мифологии, вранья об американской свободе больше, чем в рекламе кремов, через двадцать дней применения которых становишься на двадцать лет моложе. Впрочем, кажущаяся неправда тоже функция времени.
Сегодня я думаю, а не напророчествовал ли Томпсон свое самоубийство уже в 1971 году, издавая «Страх и ненависть…». Многое говорит в пользу такого соображения. Хроническое несогласие с тем местом, в котором приходилось жить, и тем ханжеством, с которым приходится мириться, чтобы там жить, часто ломает людей впечатлительных. А Томпсон был на редкость впечатлительным. Как и Джим.
Сегодня в интернет-версии газеты «Los Angeles Times» я прочитал статью о самоубийстве Томпсона. «Шикарный красный „кадиллак“, стоящий на ностальгической стоянке перед усадьбой культового поэта слова, тридцатидвухлетняя привлекательная жена писателя Анита, погруженная в отчаяние…»
Да, видать, ребята не вполне поняли, что даже «гонзо» надо уметь писать…
Привет,
Януш Леон
Варшава
Ты прав, истина — функция времени. А с чем она не имеет ничего общего, так это с американской демократией, древнегреческими богами и кремами, которые всего за несколько часов делают кожу ослепительной. Правда связана с нашим воображением, ожиданиями, заблуждениями. «Бабуля, какая же ты циничная», — говорила я, когда она выражала сомнение в том, что мужчины влюбляются в нас с первого взгляда. «Мама, вот увидишь, он исправится, нужно только подождать».
Не исправился, но это так, между прочим. Так же было с убеждением, что вокруг нас только друзья. Нет. По правде говоря, не многие из окружающих хотят, чтобы у нас все удачно складывалось. Не многие радуются нашим успехам. Многие прыгают от счастья, услышав о наших неудачах. Сначала отсутствие симметрии между нашими представлениями о мире и жестокой действительностью расстраивает, а потом придает необыкновенную силу. Одни называют это жизненной мудростью, другие говорят про нас, что мы толстокожие.
Чем больше мы знаем об этой диспропорции, тем сильнее вынуждены противостоять расхожим истинам о том, что в жизни все решают деньги, что нельзя никому доверять, кроме своей матери, что каждое доброе дело выходит боком.
Не знаю почему, но самоубийство Томпсона вызвало у меня ассоциации с эвтаназией.
Самоубийца — самый главный ее сторонник.
Существуют книги, в которые человек влюбляется сразу и на всю жизнь. Когда-то меня захватил Милан Кундера, а совсем недавно Джойс Кэрол Оутс. К ним присоединился американский мыслитель и идеолог трансперсональной психологии Кен Уилбер со своей книгой «Бессмертные смертные. Правдивый рассказ о жизни, любви, страдании, умирании и освобождении». Ты читал?
Помнишь вердикт, который вынес Суд по правам человека в Страсбурге: парализованная Диана Притти должна умереть естественной смертью? Судебное решение стало «прецедентом», но все знали, что скандал утихнет, только когда Притти перестанет дышать. Решительные противники эвтаназии посоветовали ей отказаться от приема пищи, чтобы прийти к тому, за что она борется. И совесть будет чиста. Во всяком случае, у тех, кто сегодня говорит об опасных последствиях легализации эвтаназии и не видит проблемы в том, что обрекают Притти на страдания. Единодушно.
Трей было тридцать восемь лет, когда она познакомилась со своим мужем Кеном Уилбером. Через две недели после свадьбы у нее был обнаружен рак груди четвертой степени. Они боролись за ее жизнь почти пять лет. Операции, облучение, рецидив, сахарный диабет, химиотерапия, облучение и рецидивы. Самые дорогие клиники, нетрадиционные методы лечения и надежда на спасение. После того как жене был поставлен диагноз, Уилбер написал в своем дневнике: «В любой болезни человек вынужден познакомиться с двумя ее аспектами. Во-первых, он встречается лицом к лицу с течением болезни… Во-вторых, он оказывается наедине с тем, что создают вокруг болезней общество, в котором он живет, и культура, — с осуждением, страхом, надеждами, мифами, легендами, ценностями и истолкованиями. Общество следит за тем, когда и чем ты болеешь; культурная среда, в которой ты живешь, определяет границы здоровья: когда ты здоров, а когда нездоров. Когда же доктор произносит слово „рак“, мы вынуждены бороться не только с собственным страхом, но и с окружением, которое боится его в неменьшей степени. Особенно беспокоит факт, что общество осуждает нездоровье», — пишет Уилбер и замечает, что у каждой культуры свои представления на этот счет. Христианство объясняет болезни Божьей карой за грехи, нью-эйдж убеждает в том, что болезнь помогает нам познать себя. Сколько религий и теорий, столько и объяснений рака.