Пол в коридоре проломился, кое-где приходилось перепрыгивать с балки на балку. Сквозь разрушенные перекрытия на них смотрело предвечернее небо. В одной из комнат Саша остановилась.
– Здесь, – шепнула она Мише. – Да, точно здесь. – И, видя, что он недоумевает, сказала все так же тихо: – Я ведь уже была здесь без тебя. Как свидетель, с подругой. И еще приходила.
Над ними в причудливых руинах трехэтажного дома в огромной выси торжественно синело небо, и на миг Скачко все показалось здесь значительным, полным особого, живого, не уничтоженного войной значения.
В углу горбатился стол, вернее – останки стола, сломанного рухнувшим потолком.
– Постоим, – попросила Саша. – Вот здесь… – Она взяла Мишу за руку и подвела к самому столу. – Единственный мой…
Смущенный, Скачко не двигался, стоял послушно, не отнимая руки, чувствуя на себе острый взгляд Соколовского.
– Клянусь, я буду его всегда любить! – теперь Саша говорила громко и отчетливо, будто от того, что происходило здесь, зависит будущее ее и Миши, сама их жизнь. – Он мой муж, мой единственный.
Она умолкла, с внезапной строгостью свела темные брови, посмотрела в глаза Мише и, сжав его руку, молча попросила – не попросила, потребовала ответа. И Мише, который только что недоумевал и тушевался, которого тревожила мысль, что в душе Соколовский смеется над ним, передалось ее волнение.
– И я клянусь, – сказал он глухо. – Клянусь всегда любить тебя. И клянусь ненавидеть фашистов!
Саша была счастлива. Все удалось, все вышло хорошо. Миша не стал упрямиться, никто им не мешал, ветер в развалинах напрасно старался шевельнуть влажные, прилепившиеся к половицам листки старых бумаг.
Еще днем она уговорила Полину пойти с ними сюда, а Миша на удачу пришел с Соколовским, и все получилось как у людей, как полагалось – у них два свидетеля, совсем как в довоенные времена.
Она благодарно помахала рукой Соколовскому и Полине:
– Ну-у! Крикните же кто-нибудь «горько»!
И, не дожидаясь, пока Соколовский прогудит на басах «горько», она поцеловала мужа.
К инженеру Рязанцеву отправились вдвоем – Соколовский и Скачко. Дугин отказался. Узнав, что инженер жив-здоров, как-то устраивается в новой жизни, он обозлился:
– Не хочу никого уговаривать! Человек пересиживает, хитрит, чего на него рассчитывать: не пойду на посмешище.
Команда все еще неполная. Дугин, Соколовский, Скачко, Павлик, Кирилл, Архипов, Григорий, Лемешко, Фокин и Седой. Десять человек, включая и Павлика. Одиннадцатый Савчук, но от него решили избавиться.
На запасных, освобожденных по просьбе Кондратенко, рассчитывать нечего. Три дня сряду они являлись на стадион, но лучше бы им и не приходить, не попадаться на глаза Савчуку. Вчера Соколовский решил сказать им об этом, напрасно прождал их; к вечеру ему стало известно, что все четверо ушли и больше на стадионе не появятся. Еще через два дня Соколовский не без тайного злорадства, но по виду сердясь и даже негодуя, объявил Цобелю, что запасные исчезли, чего доброго сбежали. Месяц назад в лагере исчезновение четырех пленных дорого обошлось бы всем, теперь их уже защищал будущий матч, игра, от которой немцы ни за что не откажутся. Она им зачем-то нужна, так нужна, что они потерпят с местью до лучшего времени.
Так, еще не начавшись, еще до первого судейского свистка, будущий матч обретал непредвиденную силу и влияние.
Если ничего не изменится и матч состоится, Рязанцев будет необходим команде. Соколовский охотно уступил бы ему место центрального нападающего; к тому же Рязанцев превосходный тренер, он помог бы сладить команду.
Соколовский потащил с собой Скачко не без умысла. Миша – один из любимых учеников Рязанцева, тогда как Соколовский играл в соперничающих командах. Даже прозвище – Медвежонок – оказывается, дал Скачко Рязанцев. Когда Миша впервые попал к нему, парень был толстоват, но неутомимо бегал с мячом, быстро продвигался по краю, и после второй тренировки Рязанцев, похлопав его по плечу, сказал:
– Ну, Миша-медвежонок, из тебя выйдет толк!
А осенью болельщики города уже не называли Скачко иначе, как Медвежонок. «Давай! Давай, Медвежонок! Жми, косолапый!» – неслось над стадионом, когда Скачко стремительно шел по краю с мячом, переигрывая и опережая защиту противника.
Дом, в котором до войны жил Рязанцев, разрушен, но люди теперь научились читать каменную летопись войны: на уцелевшей части стены, над чугунной лестницей, они отыскали надпись: «Рязанцев, Луговая, 17».
Ветхий деревянный дом с мезонином притаился в глубине не потревоженного войной сада. Белый цвет вишен уже опал, отцвели и яблони, но исполинская, в два ствола, груша стояла в бело-розовой пене, как корвет под косыми парусами, тронутыми зарей. Соколовский и Скачко замедлили шаг, вдыхая тонкий аромат, более нежный, чем запах любого летнего цветка.
Жизнь шла своим чередом: порывы ветра сбивали цвет, лепестки чутко ложились на землю, будто выбирая место, воздух тяжелел от гудения пчел. Парни остановились. Оба подумали о лагере, о ржавой колючей проволоке, о товарищах, посмотрели друг на друга и двинулись к дому.
Семья инженера жила в мезонине, где Рязанцев мог стоять выпрямившись только на середине комнаты. Дощатая, оклеенная обоями перегородка делила помещение на небольшую переднюю и жилую комнату.
Вся семья была в сборе: Рязанцев, его жена и двое сыновей-подростков десяти-двенадцати лет, плоскощеких, в отца, со стрижеными, шишкастыми головами.
Хозяин узнал и Мишу, и Соколовского, но не выказал радости или оживления, будто предчувствовал, что эта встреча не сулит всем троим ничего хорошего.
– Поговорить хотели бы с вами, Виктор Евгеньевич, – сказал Соколовский, поздоровавшись.
– Валюта!
Одного только слова, произнесенного нежно и настойчиво, было достаточно, чтобы жена Рязанцева и сыновья немедленно поднялись.
– Зачем же? У нас никаких секретов.
– Так лучше, – сухо заметил Рязанцев.
В передней все сразу замолкло. Мальчики наперегонки спустились по лестнице, и вскоре Соколовский увидел их в саду. Жены не было слышно – вероятно, притихла за перегородкой.
– Надеюсь, что вы правильно поймете нас, меня и Мишу… – проговорил Соколовский.
– Простите, – перебил его Рязанцев. – Где вы теперь служите?
Рязанцев рано стал терять волосы, и теперь лысина достигла макушки, удлиняя и без, того вытянутое лицо. Густые нависающие брови словно делили его пополам.
– Вы хотите спросить, кому служим?
Он в упор смотрел на Рязанцева, но тот равнодушно пожал острыми, чуть поднятыми плечами. Он был в старенькой, линялой ковбойке.
– Это меня не касается, – заметил инженер. – Я беспартийный, в партию не зван…
«Боится», – подумал Соколовский. И хотя настороженность Рязанцева была вполне объяснима, глухая неприязнь подымалась в груди Соколовского.
– Ну, а вы кому служите, позвольте спросить? – Соколовский намеренно повторил интонацию Рязанцева.
Инженер промолчал, только брови над серыми, окруженными синевой глазами поднялись и сразу же опустились. Соколовский смотрел на него с вызовом, мелькнула мысль, что Дугин прав – нечего было сюда соваться. Откуда у этого типа манеры старого, церемонного интеллигента, все эти «не зван» и прочее? На кушетке Соколовский заметил книгу «Теория корабля» с вложенными в нее мелко исписанными листами. Вот как: читает! Трудится! Поспевает за прогрессом! Немцы техническая нация, нужно быть на уровне, не отстать. Иначе кормить перестанут…
Хозяин усмехнулся, перехватив взгляд Соколовского.
– Думаете, позовут? – спросил Соколовский, кивнув на книгу.
– Кто знает, кто знает, – Рязанцев не давался, ускользал. – Время смутное, а я без дела не привык. – Он прикоснулся быстрой рукой ко лбу. – Эта штука тоже требует пищи и упражнений, как желудок, руки и ноги.
Снова томительная пауза.
– Да, так я все болтаю, а вы хотели сказать мне что-то важное.
Пришлось говорить начистоту – другого выхода не было. Рязанцев внимательно слушал, не мешая ни словом, ни недоверчивым или ироническим взглядом. Комната Рязанцевых выглядела убого, одежда и вид ее хозяев свидетельствовали о настоящей нужде. Но злость не проходила. Холодно, отрывисто Соколовский выкладывал все: о лагере, о неожиданной затее немцев, о возможном матче. Рязанцев только раз перебил гостя, спохватившись, что все стоят, усадил их, а сам отошел к окну и задумчиво смотрел в сад, на сыновей, строивших под запоздало цветущей старой грушей шалаш из прошлогодних стеблей подсолнечника.
– Сыграли бы разок, Виктор Евгеньевич, – попросил Скачко. Ему невмоготу сделалось отчуждение двух людей, к которым он был душевно привязан.
– Стар я, Миша. Вон какие у меня сыновья выросли.