Уверенная речь оборванца озадачила Хейнца. Краем уха он слыхал о футбольной затее, знал Хельтринга и даже этого шута горохового – Цобеля.
– Gut, – сказал Хейнц мрачно и приказал солдату: – Bergmann! Bring ihn auf die Kommandatur, die Trottel dort werden sich schon auskennen…[12]
Скачко увели. Он не успел прихватить кепку и шел по улице бритоголовый, привычно заведя руки за спину.
Хейнц задержался в комнате. Красивая девка задевала его и своим испугом, и сочувствием к этому заморышу, своей здоровой плотью, перед которой был бессилен он, Клаус Хейнц, по-сволочному раненный в Польше и прозванный из-за ранения «холостым патроном».
Он двинулся было к Саше, но передумал, сделал похабный жест и издал диковинный трубный звук, один из тех мастерских звуков, за которые Хейнц был удостоен и второго прозвища – «трубадур». Проделав все это, Хейнц хлопнул дверью.
Неудачи преследовали Соколовского. Утром он ушел из подвала тети Паши в надежде отыскать кого-нибудь на одной из двух явок, которые все месяцы плена удерживал в памяти.
Он был в темном костюме покойного дворника, в его же синей сатиновой косоворотке, подпоясанной витым шнуром. Обувь дворника не пришлась большеногому Соколовскому, тетя Паша раздобыла старые сандалии, и, срезав в носке сандалий верх, он кое-как надел их.
На месте дома, где должна была находиться одна из явок, Соколовский увидел поросшие молодой крапивой руины.
По второму адресу он не нашел нужного человека. Двухэтажный деревянный домик стоял нетронутый. Никто из жильцов не знал, куда исчез слесарь Глушенко. Люди говорили разное: не то заболел сыпным тифом и его увезли в больницу, не то ушел к брату в деревню, не то попал в облаву.
Соколовский побрел к центру вдоль нескончаемой серой ограды ипподрома, по улицам, круто сбегавшим вниз. Редкие трамваи, словно случайно вырвавшиеся из депо, мчались с грохотом и звоном.
В Заречье ему было бы легче найти знакомых, там, в железнодорожном поселке, он знал почти всех. Правда, там и его знали, и все же он решился бы, рискнул, но путь в Заречье отрезала река. Его не пропустят на левый берег по железнодорожному мосту, а пешеходный разрушен – Соколовский узнал это от пленных, которых возили к реке на работы.
В лагере скоро возникла подпольная группа, и неделю назад Соколовскому, словно в предчувствии перемен, удалось нащупать связи с ней, но он еще мало что знал, с ним еще осторожничали, он только чувствовал, что у лагерных есть сообщение и с городом. Вчера их выпустили так неожиданно, что лагерные связи сразу оборвались.
Тревожило и другое: за ними будут следить. Не стали бы немцы за здорово живешь выпускать их из-за колючей проволоки и ждать от них благодарной покорности. Сегодня, выйдя от тети Паши, шагая по затененным каштанами и липами тротуарам, вдоль палисадников и домишек, на которые легла легкая, кружевная тень акаций, Соколовский осторожно оглядывался: не идет ли кто за ним?… Никого не было.
Завтра в комендатуре придется заявить свои адреса – это облегчит слежку немцам или тем, кому она будет поручена. Нужного человека необходимо найти сегодня, непременно сегодня, когда за спиной чисто, тишина полупустынных, потерявших былую живость и энергию улиц.
Погруженный в невеселые мысли, он вышел к одному из непредвиденных, настороженных, словно угнетенных ощущением своей запретное™ уличных базарчиков. Они возникали в это лихолетие на тихих перекрестках, на небольших площадях и в проходных дворах и мгновенно исчезали при первом подозрительном крике, свистке или близком выстреле.
Соколовский хотел обойти базарчик стороной, но его остановил пронзительный крик. Сутулый старик с грязно-серыми патлами, падавшими на шерстяной шарф, кричал, вцепившись сухонькой рукой в чей-то подол:
– А-а-а! Комиссарское отродье!… Я ее узнал, господа!
Сидя на складном низеньком стуле, он свободной рукой помахивал над двумя пирамидками лука, будто отгонял мух, и силился подняться на ноги.
«Комиссарское отродье» стояло помертвев. Соколовский увидел смуглое лицо с крупной, будто приклеенной к щеке коричневой родинкой, открытый в испуге рот, темный пушок над верхней губой.
– Что вы? Зачем? – бормотала девушка, озираясь и несмело пытаясь освободить подол платья из стариковских скрюченных пальцев.-Вы обознались… Вы не могли меня знать… я… я… приезжая, – неумело солгала она.
Старик наконец поднялся, зажав подол в подагрическом кулачке и задирая его вверх. Слезящиеся глаза смотрели злобно, землистое лицо пошло багровыми пятнами волнения и торжества.
– Она! – кричал он, разевая беззубый рот. – Зовите полицию! Никто не спешил на помощь старику. Глаза большинства с сочувствием обратились к девушке, к ее побледневшему лицу и тонкой фигуре в закрытом шерстяном платье, задранном выше колен. Иные малодушно отводили взгляд и уходили от неспокойного места.
Оглянувшись по сторонам, Соколовский подошел к старику и спросил с начальственной строгостью:
– Так. Что у тебя, торгаш? Чего людей баламутишь?
– Вот!- обрадовался старик. – Поймал! Я ее лично знаю, лично! Она при Советах детей насильно в школы сгоняла, по квартирам ходила. Иконы реквизировала!… -Он наклонился и неожиданно ловким движением, не потеряв ни одной луковицы, сгреб концы разостланной на тротуаре холстинки. – Готов пойти с вами, засвидетельствовать…
– Сиди, коммерции советник!-грубо прикрикнул Соколовский. – Без тебя управимся. – Он угрюмо оглядел девушку и подтолкнул ее в плечо. – Ну, пошла!
Старик все еще держался за ее подол.
– Вцепился, охальник! – Соколовский подмигнул людям и с внезапно прорвавшейся яростью ударил по сухой стариковской руке.
– А-а-а! – Старик приложил ушибленную руку ко рту. – Господи, за что он меня?…
Соколовский погрозил ему кулаком.
– Спекулянт! Поговори у меня!
Старик гордо сложил руки на груди и, готовый ко всему, с бесстрашным отчаянием смотрел в спину удалявшемуся Соколовскому.
– Власть! – презрительно шипел он, впрочем не слишком громко. – Холоп, хам! Из хама не будет пана!…
Соколовский повел девушку. Бормоча проклятия, старик смотрел вслед безоружному, диковинному полицаю, у которого из-под брюк виднелись голые пальцы. Все смешалось в этом мире, до конца его дней старику уже ничего не понять.
Изрядно отойдя от перекрестка, Соколовский спросил:
– Так ли мы идем? Сообразите что-нибудь сами.
Девушка замедлила шаг и обернулась: конвоир не вызывал у нее доверия. Она презрительно сжала губы и молча побрела вперед.
Так они прошли еще шагов сто по кривой улочке. Теперь базарчик наверняка уже скрыт от них домами. Соколовский оглянулся: ничего, кроме облупившихся фасадов и выложенного кирпичом щербатого тротуара.
– Сверните налево в переулок, – сказал он. Девушка недоуменно посмотрела в суровое лицо.
– Живее! – приказал Соколовский и сжал ее локоть. – Идите!
Она вырвала руку. Зачем сворачивать в безлюдный переулок – комендатура в другой стороне, дорога туда слишком хорошо известна жителям.
– Не делайте глупостей, – шепнул Соколовский. – Идите! Он подтолкнул ее в переулок и увлек в первую же подворотню.
– Проскочили! – Привалясь плечом к кирпичной стене, он утирал внезапно заливший лицо пот. – Сердце у меня колотится, пожалуй, похлеще вашего…
Девушка подозрительно оглядела его всего, от стриженой высоколобой головы до чужих, наспех приспособленных сандалий.
– Я ведь в этой роли впервые: из подконвойных в конвоиры! А вы боитесь меня! Ну конечно, боитесь. – Он улыбнулся, сдвигая голодные морщины в стороны. – Меня еще никто никогда не боялся, пожалуй, кроме немцев в лагере. Есть у них такая диковинная болезнь: боятся и в страхе убивают…
Она подумала, что, пожалуй, он и правда из лагеря. Недавно его остригли, на худом лице налет барачной серости. Но, может, его в лагере и обработали? Дали шанс выжить и выслужиться? Из таких, должно быть, выходят самые подлые… Что-то жесткое, непреклонное виделось ей в его крупном, выпирающем подбородке. Умные глаза смотрели устало, с сочувствием, но и глаза могут лгать так же, как лгут слова.
– Ладно уж, чего смотреть на меня. Пожмите мне напоследок руку, товарищ, и прощайте.
Она протянула ему руку и сказала растерянно:
– Луковицу у него взяла, а деньги не заплатила… не успела.
– Его пришибить надо бы! Насмерть! – Соколовский отпустил ее руку. – Идите, а я здесь задержусь, чтобы у вас на душе было поспокойнее, а то решите, что я следом иду. Ну-ну, дело взрослое, серьезное, – отверг он ее протестующий жест. – Идите!
Девушка ушла. Он прислушивался к затихающему стуку каблуков, потом двинулся в глубь двора. Городской старожил, он верно рассчитал, что этот двор, как и другие дворы этой стороны улицы, выведет его к обрывистому склону, с которого откроются мелеющая река и распластанное на белых дюнах Заречье.