Муза (теперь уже нормальным голосом). Хотел бы, наверно, иметь мои, пышные? Я строго слежу, чтобы они совпадали с линией горизонта. На моем лице это как росчерк аристократа. Хорошо, когда нищий выглядит как принц. Я забочусь о своей внешности. Как поживаешь?
Писатель. Что тебя привело?
Муза. Мое любопытное сердце и моя неизлечимая филантропия. Я существо, живущее по ночам, — прогуливаюсь и с угла площади замечаю твое освещенное окно. И думаю: «Этот несчастный пробует засадить себя за работу. Что ему может быть сейчас приятнее всего? Разумеется, чтобы ему помешали!» И, повинуясь милосердному чувству, взбираюсь на пятый этаж.
Писатель. А к твоему милосердию не примешалось некоторое чувство жажды?
Муза. В момент принятия решения — абсолютно нет. Оно было продиктовано чистейшим альтруизмом. Но после крутого подъема, тебе знакомого, если бы у тебя был коньячок… я бы не поклялся, что…
Писатель. У меня есть что выпить. Естественно! Поскольку я сам не пью. Наливай сколько хочешь. Ты из тех, кому алкоголь придает легкость настроения и оптимизм. Вот почему я тебя и впустил. Мне не хватает оптимизма. Откуда ты шел?
Муза. Оттуда, где пили. Естественно! Поскольку я сам пью.
Писатель. Весело?
Муза. Тоска! Как всюду, где пьют. За исключением твоего кабинета. Ты серьезно трудился?
Писатель. Серьезно? Не знаю. Концепция труда так несостоятельна, а мое представление о нем так несамостоятельно, что я никогда в точности не знаю, работаю или нет. Я снял и обставил эту комнату именно как место работы, но мне случается ловить здесь мух, как все мы это делали в восемь лет, или просто сидеть, бессмысленно уставившись круглым глазом в чистый лист бумаги, подобно курице, перед клювом которой провели мелом черту. И в мозгу моем не шевелится ни слова, ни намека на идею. Если бы кто-нибудь застал меня в эти минуты, он вышел бы на цыпочках, приняв меня за Гете, озаренного высшим вдохновением. «Ничто так не похоже на думающего человека, как человек, имеющий этот вид». Это единственная забавная фраза у Сюлли Прюдома. Он подписал ее под собственной фотографией. И точно, когда видишь его огромную голову, кажется, что там роятся миры мыслей. За вычетом большой головы, это — мой случай… Мышление — не моя сильная сторона.
Муза. Над чем ты работал?
Писатель. Над пьесой, как и всегда.
Муза. Комедия?
Писатель. Вероятно.
Муза. Теоретически ты прав. Но в конкретный момент — нет. На это смотрят косо.
Писатель. Публика?
Муза. Нет, интеллектуалы. И они ошибаются не всегда.
Писатель. А критики?
Муза. Тоже!
Писатель. Ну и пусть!
Муза. Не «пусть». Они пишут.
Писатель. Ну и что?
Муза. А другие читают. Достаточно, чтобы один дурак написал, что ты идиот, и двести тысяч людей решат, что ты кретин.
Писатель. Я не могу никому помешать иметь такое мнение.
Муза. Можешь! Не пиши комедий. Пиши пьесу о тревоге.
Писатель. Какой?
Муза. Любой. О тревоге жить — во-первых. Ну, это напрашивается само собой. Затем о тревоге — не жить. Нужно время от времени в театре, как в литературе вообще, совершать открытие, что человек смертен. Конечно, все всегда имели об этом более-менее смутное представление… Но привлекателен сам факт открытия. Это ценится очень высоко. Итак, в первом акте: ты открываешь, что ты смертен; во втором акте: ты не понимаешь, как ты можешь быть смертным. Третий акт самый щекотливый: ты принимаешь это или не принимаешь. Я тебе советую, скорее, не принимать. Мы живем в эпоху протеста. Итак, третий акт: ты отказываешься признать себя смертным. Эпилог — ты умираешь. Я утверждаю, что, если ты напишешь такую пьесу, ты не получишь ни одного отрицательного отзыва! Критики уважают две вещи: тревогу и смерть. Значит, ты должен — при непременном усложняй ни в какой момент не насмешничать — тяжелым, полным грусти взглядом воззриться на бескрайнее болото человечества, в котором, ты чувствуешь, погрязаешь сам. Ты пробуешь вытащить одну ногу, замечаешь, что другая прогрузилась еще глубже, ты бьешь руками по тине, она забрызгивает тебе лицо, ты корчишься под зловонной грязью и кричишь, что все в этом мире грязь! Грязь! Грязь! Обязательно надо подтвердить, что все грязь, грязь, грязь! (Если чувствуешь прилив красноречия, время от времени вставляй слово «дерьмо».) А потом, воздев к небу кулак, ополчись на Судьбу, Рок, мерзость твоего состояния, — состояния человека, попавшего в выгребную яму. И чем больше ты орешь, что ты его не принимаешь, тем больше ты погружаешься и тем яростней протестуешь! И даже с полным ртом ты все еще кричишь: гр… гр… гр… Ты погружаешься еще — и вот уже только твоя кулак грозит, но постепенно замирает: ты достиг дна. И луч прожектора освещает этот крепкий, неподвижно замерший вечный кулак, который и в самой твоей смерти продолжает говорить смерти «лет». Занавес не падает, потому что занавеса нет. Вот и вся твоя пьеса. Только если где-то подмигнешь — все пропало! Никогда не улыбайся! Это основное условие, чтобы все заговорили о твоем юморе. Я в тебе очень разочаруюсь, если ты этого не усвоишь. Это докажет, что ты думаешь только о деньгах и ни капли не заботишься о своей репутации.
Писатель. Короче говоря, ты «бичуешь пороки времени»?
Муза. Я всегда бичую всяческие пороки. Вот почему я решительно, яростно за театр тревожный, метафизический, протестующий, апокалипсический и сексуальный. Я за театр, который выявляет, изъявляет, объявляет, обличает, подтверждает, пересматривает, ставит вопрос ребром, думает, передумывает, привносит и выносит на обсуждение, воздвигает и выдвигает, шокирует и просвещает. Пойми, я — старый парижанин, я знал еще знаменитую труппу варьете (Ги, Иране, Лавальер, ты знаешь припев), я застал время, когда люди ходили в театр, как дети в цирк, ради развлечения… но это было в исторический период, протухший от гнилого мещанства. Сегодня, в моем возрасте, я полноправно вхожу в авангард — это единственный способ поддерживать молодость духа. Я же понимаю, что в наши дни у интеллигентных и культурных людей устремления более благородные, чем у их отцов. Мы живем в эпоху, в которую, я не говорю, что нет рогоносцев, но их удел интереса не вызывает. Рогоносец утратил свое магическое достоинство — вызывать смех. Не забывай, что мы расщепили атом! Куда уж тут рогоносцам! Нужно шагать в ногу со временем. И театр тоже должен забросить человека ради сверхчеловека и комическое ради космического. Как называется твоя новая пьеса?
Писатель. «Безюке».
Муза. Ну, горбатого могила… Ты абсолютно не воспринимаешь человека в схватке со своей судьбой. Низко летаешь. «Безюке»! И это о чем?
Писатель. О любви.
Муза. Опять?
Писатель. Разве это скучно?
Муза. Банально. А что происходит?
Писатель. Мужчина любит женщину.
Муза. И дальше?
Писатель. Она его тоже любит.
Муза. Умоляю тебя, не говори мне, что кто-то или что-то препятствует их любви.
Писатель. Вот именно!
Муза. Ну и что?
Писатель. Все.
Муза. Они умирают?
Писатель. Нет.
Муза. Лучше бы уж умерли.
Писатель. Почему?
Муза. Тогда бы ты смог говорить о смерти. Я же тебе повторяю: смерть — это сейчас то, что нужно, отлично, превосходно. И вообще, любовники, которые не умирают, — это рискованно. Можно предположить, что им вместе будет хорошо.
Писатель. Что касается моих, все поймут, что счастье невозможно.
Муза. На это ты способен. Но, в конце концов, ведь не с этим ты попадешь в струю! Кстати, пьеса забавная?
Писатель. Нет.
Муза. Нужно знать, чего хочешь! Если пишешь ради денег, надо писать смешно! А если ради искусства — будь любезен, придумай что-то другое!
Писатель. Но любовь-то существует.
Муза. Открыл!
Писатель. Когда мужчина и женщина любят друг друга, это же интересно.
Муза. Хорошо! Но тогда — никакого текста.
Писатель. Одни диалог?
Муза. Нет! И без диалога. Во-первых, они у тебя должны быть голые.
Писатель. Кто?
Муза. Твои мужчина и твоя женщина.
Писатель. Почему?
Муза. Потому что ты пожертвуешь частностями ради главного. Голые! Причем оба! Договорись обязательно, чтобы в театре хорошо топили. И потом, все, что ты хочешь, чтобы они сказали, они не должны говорить.
Писатель. А что же они будут делать, голые, молча?