— Верю.
Не то чтобы у веры этой имелось какое-то основание, напротив, разум подсказывал, что Евдокия сама видела, как Яська стреляла. А значит, убийца она. Хладнокровная. Или не хладнокровная, но все одно убийца.
— Я… я не знала, как мне быть… а потом… просто посмотрела на девчонок этих… если бы оставила их, она бы… в ту усадьбу… и сейчас небось никому бы не позволили сбежать. И значит, для них все бы… как для Настасьи… Сказать? Предупредить? А кто бы меня послушал. Да и… теперь я больше понимаю про колдовок. Не услышали бы. Они умеют… не заставить, нет, но так словами окрутят, захочешь — не выберешься. А эти… эти не хотели. И может, кто другой нашел бы, как сделать, а я… я ее… убила.
Это слово Яська произнесла дрожащим голосом. И Евдокии на мгновение показалось, что она расплачется. Показалось.
И тени с сожалением отползли. Они-то умели оценить вкус женских слез. Слабости.
— Убила. — Яська вскинула голову. — И я знаю, что изменилась, что уже не такая, как прежде… а какой еще стану… и братец мой тоже… и все-то здесь меняются. И твой муж. Ты, Евдокия, готова увидеть его таким, каков он?
На этот вопрос Евдокия давно себе ответила.
— Да.
— И ты не боишься?
— Его? Нет. Лихо… не чудовище. Волкодлак, но не чудовище. А вот за него боюсь. И очень. А потому, Яслава, пожалуйста… помоги.
ГЛАВА 13
О литературном творчестве
Никогда книги не излучали столько света, как в кострах инквизиции.
Фраза, брошенная старшим жрецом ордена Славы Вотановой после визита его в городскую библиотеку
Себастьян прислушался. За запертою дверью было тихо. Нет, конечно, можно было вообразить, что коварная разбойница сыскала способ избавиться от Евдокии, не учиняя при том шума, но сию мысль Себастьян отбросил.
Огляделся.
Тронул ближнюю дверь, из которой пахнуло сыростью, тленом и покойниками. Заглянул.
Пусто.
Окошко приоткрыто, тянет из него холодком. Или это ознобом по хребту? А комната-то обыкновенная… почти обыкновенная… по моде позапрошлого века обставлена. Тогда-то, ежели память не изменяет, падки были люди на цианьский штиль.
Вот и вьются по стенам не то змеи, не то драконы с мордами хитрющими, поглядывают на Себастьяна желтыми глазами, мол, все-то мы о тебе знаем, даже то, что ты сам, дурачок, ведать не ведаешь или ведать не желаешь. Краснотою отливают копи на драконьих лапах, и в них-то, изогнутых, нету ничего декоративного, забавного.
Золоченые клетки свисают с потолка. Канарейки мертвы, Себастьян подозревал, что давно мертвы, но то и дело желтенькие тельца, не тронутые временем, вздрагивали, всхлопывали крыльями, будто бы птаха вдруг оживала, пыталась взлететь да тотчас вспоминала, что мертвые птахи не летают.
Козетка.
Вазы преогромные, ведра на три каждая.
Розы… лепестки почернели, скукожились, но стоят, холера их задери!
Из комнаты Себастьян вышел и дверь прикрыл. Нет, уж лучше остаток ночи в коридоре провести, чем в этаком престранном уюте. Не отпускало ощущение, что стоит присесть на низенькую козетку, которая едва ли сама под ноги не бросилась, и Себастьян уже не встанет.
— Жуть, да? — В коридоре сидел белобрысый паренек. — Янек я…
— Следишь? — поинтересовался Себастьян не столько с подозрением — было бы странно, ежели б никого к чужакам не приставили, — сколько с облегчением. Вдвоем оно как-то легче.
— Неа… я так… — Янек замялся и ущипнул себя за ухо, сделавшись похожим вдруг на младшенького братца. И тоска скрутила.
Бросил ведь… не специально, закружился, замотался, а все одно бросил.
И вернется ли?
Надо было хоть письмецо да оставить, распоряжение, чтоб ежели вдруг приключится неладное, то денег ему. Глядишь, и хватило бы тогда у Яцека духу оставить полк, ибо улан из него что из Себастьяна прачка, старательная, да все одно бестолковая. Законник, глядишь, и вышел бы.
— Пьют, — прислушавшись к голосам, что доносились снизу, заключил Янек. — Теперича до утра… как Шаман слег, так и все… загуляли… там Хлызень… он все кричит, что надобно другого атаману… бунт поднять, как на каторге… они на Бурнульской три недели бунтовали… всех надзирателей порезали… и других тоже…
Не только надзирателей.
Себастьян про тот бунт, приключившийся два года тому, слышал. Да и все королевство тогда содрогнулось от ужаса, вновь заговорили про то, что мягкие ныне законы, что надобно возвертать и кандалы, и плети, а то и вовсе, как при Миндовге, вешать поболе, глядишь, тогда и закон чтить станут с неимоверною силой.
Про закон Себастьян не знал, но отчеты читать пришлось.
Вспыхнул бунт, как то бывает, по малости, из драки промеж двух каторжан. Что уж там они не поделили, выяснить не удалось. И для чего надзиратель, молоденький паренек, решивший, что лучше на Бурнуле за каторжанами приглядывать, нежели там же землю сухую поднимать без надежды на урожай, полез в драку, тоже непонятно. На нож его подняли оба.
А потом испугались, что за этакое дело повесят.
Верно, повесили бы — другим в назидание.
Тогда-то и раздался крик:
— Бей синих!
И пронесся по забоям пожаром лесным.
Били.
Ножами самодельными, каковые держать строго-настрого запрещено было… и кайлом, и молотком, и просто каменьями. Били, уже не разбирая меж ненавистными надзирателями да людьми штатными.
Медикуса подняли на колья.
Поварих растерзали, пусть и были они бабами немолодыми, некрасивыми, а все одно… и звериная эта жестокость, кровь пролитая, которой стало вдруг много, выплеснулась с Бурнула, захлестнула окрестные поселки. В них-то зачастую те же каторжане и жили, из тех, кому возвертаться некуда. Многие обустроились, семьями обзавелись, детей народили…
…Бурнул зачищали три королевские полка. Мелкою гребенкой прошлись, каждый камушек перевернули. Кого с ходу посекли, а тех, что уцелевшие, казнили. И не на виселице. Королевскою волей четвертовали… и, выходит, не всех нашли.
— Слыхал, стало быть, — Янек вздохнул, — я еще тогда Шаману говорил, что нельзя его. Туточки люди всякие есть, да только чтоб совсем уж душегубы… а он наплел, что, дескать, по навету на каторгу спровадили, а тамочки буча началася, он и сбег… ага, по навету… и клеймили за нежную душу.
Янек присел у стены, ноги просунул меж столбиками балюстрады.
— Шаман у нас добрый, верит людям… а ныне-то небось Хлызень иначе запел. Послушаешь, он самолично бунту и поднял, и надзирателей сам резал… начальника каторги и вовсе спалил.
— Может, и так.
Сожгли пана Бискувецкого, а с ним сожгли и сына его, к отцу прибывшего. Парню только-только семнадцать исполнилось.
— Уйду я отсюдова, — признался Янек.
— Куда?
— К людям… вот, веришь, тянет меня к людям со страшною силой. — Он прижал руку к груди и кафтанчик свой, явно снятый с кого-то, к кому Янека в недобрый час притянуло, одернул. — В писатели пойду…
— Прям так сразу и пойдешь?
Себастьян присел рядом. С беседой, глядишь, и ночь скорее минет.
— А чего? Думаешь, не смогу?
— Я такого не говорил.
— Ага, зато подумал. Небось раз разбойник, то и все! А я в разбойниках временно! По жизненным обстоятельствам, можно сказать. А так-то я писатель…
— И чего ты написал?
Янек зарозовелся.
— Пока ничего, но напишу всенепременно. У меня знаешь какая мысля есть? Озолочуся!
Он приосанился.
— Я даже письмецо издателю написал, что, мол, так и так, хочу написать для вас книгу. И не просто там книгу, навроде тех, что выпускаете, потому как они мутотень же ж! А настоящую! Ее все покупать станут.
— Почему?
Янек поглядел на Себастьяна снисходительно.
— Потому, что это — литература! — Слово он произнес по слогам, с придыханием. — А не бабьи сказки. У меня уже все продумано! Надобно только сесть и записать. Это ж нетяжко. Туточки попросту времени нема, то одно, то другое… и вдохновение. От скажи мне, какое в этакой жути вдохновение?
— Никакого.
— От и я говорю, что никакого… а выберусь, так оно враз и появится. Запишу, отправлю, стану знаменитым… — Янек зажмурился, верно представляя себе грядущую славу и толпы поклонниц. Или поклонников.
Все ж таки новый знакомый не был так уж хорошо знаком Себастьяну.
— А что издатель? — поинтересовался Себастьян в поддержание беседы.
За дверью по-прежнему было тихо. Себастьян надеялся, что у Евдокии получится отдохнуть, завтрашний день грозил быть еще более насыщенным.
— А ничего. — Янек махнул рукой. — Отписался, чтоб я рукопись ему выслал… думает, что раз Янек не столичный, то и дурить его можно…
— Как дурить?
Требование издателя представлялось Себастьяну вполне логичным.
— Обыкновенно. — У Янека определенно имелось на сей счет свое мнение. — Сам подумай, я ему рукопись пришлю, а он ее издаст.