– Ты не видал наш бардак на колёсах?
Некоторое время после Киева с ними ехали ещё два русских солдата в вагоне, и благодаря им была дисциплина. Двери должны были закрываться, без сопровождения конвойных никто не имел права выйти из вагона. А когда на маленьких станциях поезд останавливался, ожидая встречного, и пленные шли в поле облегчиться, возле них становилась стража, как ангелы-хранители, а штыки поднимались, как громоотводы.
Но на другой день все это кончилось. Конвойные сели в отдельный вагон, приказали пленным назначить в вагоне старосту, на которого и возложили всю ответственность, и пленные стали наблюдать за порядком сами.
В вагоне на каждой стороне было два ряда нар, на которых можно было лежать. Те, кто успел на них расположиться, пользовались той выгодой, что ночью спали лёжа, а те, кто остался посреди вагона, во время хода поезда сидели в открытых дверях, покачивая ногами в ритм поезда, и любовались на пробегающие мимо поля.
Огромная равнина убегала назад, необозримые поля с пшеницей, рожью, овсом, репой, бесконечные луга. Разбросанные деревни под тополями и вербами, ветряные мельницы, скирды полусгнившей соломы в полях, склоняющиеся своими огромными шапками, как размокшие грибы.
Пленные считали количество вёрст, обозначенных на столбах, и спорили между собой о том, куда их везут. Одни утверждали, что в Сибирь, другие – что на Кавказ, третьи – к Чёрному морю.
Вспыхнул спор о назначении поля с подсолнухами; учитель, с которым Швейк снова попал в один эшелон и с которым они теперь ехали в одном вагоне, утверждал, что подсолнухи растут только для декорации, что русские – народ поэтический, о чем свидетельствует их литература. Марек высказывал предположение, что подсолнухи сажают вместо картошки, которой они ещё не видели, и Швейк, резюмируя спор, сказал:
– Ну да, они народ поэтический и семечки грызут действительно поэтически, как белки орехи. Зверь на свете существует разный.
На ближайшем вокзале эти предположения Швейка о значении семечек были блестяще подтверждены. Против поезда военнопленных стоял пассажирский поезд, и там под окнами вагонов третьего класса лежал слой шелухи от подсолнечных семян. У окна сидел мужик, против него – баба; они разговаривали, и на столике у них росла куча шелухи, летевшей у них изо рта, как отскакивающая эмаль от раскалённой кастрюли.
Поезд с военнопленными на вокзалах возбуждал большое внимание и был средством развлечения. Когда австрийцы вылезали из вагонов, их окружало много мужиков и баб, сыпались вопросы: «Сколько годов?», «Земля есть?» и т. д.
Мужики, тоже грязные и плохо одетые, с рубашками, надетыми поверх брюк, – одни, обутые в высокие сапоги, другие босые или в лаптях – разговаривали очень громко, расспрашивали, когда кончится война и кто её выиграет. Один из них снял с Марека блузу, надел ему на голову свою шапку и радостно закричал:
– Вот русский человек! И не узнаешь, что австриец! Ну-ка, Матрёна посмотри!
Из вагона выглянула крестьянка и, глядя на Марека, радостно улыбнулась. Потом вытащила из-под ног мешок, вынула из него кусок белого хлеба и два яйца и сказала:
– На, бери! Наш Ефим тоже в плену, в Германии.
– У этих мужиков головы или как у нищих, или как у Толстого, – заметил учитель, обращаясь к Мареку.
– Они особенно-то не парадятся, – заявил Швейк. – Парикмахеры от них не разбогатели бы, но вот почесать бы тут стоило, какие они лохматые! Они тут все изобретательны, как Робинзон. Такой вот сморчок лезет в вагон босой, а вылезает уже обутым. Ну, посмотрим, что будет дальше, когда приедем к морю.
Паровоз пассажирского поезда засвистел, на вокзале пробило три звонка, и поезд тронулся. Крестьянка у окна кивнула Мареку и дала ему ещё горсть семечек:
– Вот тебе, счастливого пути!
– Садитесь, садитесь! – закричали русские солдаты, и поезд тронулся.
Пленные снова залезли в вагоны, Швейк сел в дверях и начал есть яйцо с хлебом, говоря Мареку, сидевшему на нарах:
– А ты, парнище, счастливый насчёт женщин, хотя и неграмотный по русской части. Если бы ты хотел сделать какое-либо безнравственное предложение, так я тебя научу.
И он сказал Мареку фразу, которой можно пожелать жену ближнего своего, и, кроме того, ещё объяснил ему, что обозначают слова «…мать». При этом он добавил, что за это слово он может получить по морде.
Они ехали; десять минут нёс их поезд мимо бесчисленных домов; по улицам из степи шло множество скота – коров, быков, телят, овец и поросят, – и среди пленных никто не мог решить, город это или деревня. Потом заметили, что возле каждой постройки наложены кучи, а иногда огромные ряды чёрных кирпичей, и начали снова спорить между собой об их назначении.
– Ну да, – высказывал мнение Швейк, – тут будут строить. Да, тут, наверно, с весны вырастет целый город.
– А почему же теперь никто ничего не строит? Ведь вот вокзал построен из обожжённых кирпичей, – отвечал на это учитель.
– Эти кирпичи лежат возле каждой железнодорожной будки, – заметил Марек.
Но на что эти кирпичи предназначались и зачем лежали здесь, так никто и не мог догадаться.
Снова остановка на вокзале. Пленные отваживались уже выходить на перрон, где кто-нибудь давал им копейку, булку или кусок сахару и откуда русские солдаты их выгоняли, закатывая им всей ладонью подзатыльники.
Было открыто, что на каждой станции есть котёл с готовой кипящей водой; таким образом, если похлёбка получалась, положим, через тридцать шесть часов, то можно было взять себе хоть что-нибудь горячее для прополаскивания желудка. Пленные знали уже, что горячая вода называется по-русски «кипяток», и бежали на остановках, спрашивая железнодорожников и солдат:
– Пан, кипяток есть? Пан, где кипяток? Вали кипяток, пан!
Вместо отобранных в Киеве фляжек и котелков запаслись чем попало. Собирали по станциям жестяные чайники, проржавевшие и заброшенные уже русскими солдатами, и хлебом залепляли в них дыры. У Марека котелок был цел, учитель подобрал брошенную бутылку от водки, Швейк из коробки от консервов сделал себе кружку, приделав к ней проволочное ушко. Русские солдаты дали им огромные деревянные ложки, которыми никто не мог есть, и те, у кого сохранились ножи, брали с паровоза берёзовые поленья и вырезывали из них ложки сами.
– Война, – говорил при этом плотник Резничек из Клокот, – война сделала то, что теперь никто ничего не будет бояться и все люди будут такие же хитрые, как обезьяны. Я этим вот ножом обреюсь, когда его наточу о кирпич и направлю о подошву. Только не бояться! Побольше смелости при завоеваниях культуры и цивилизации! Когда мы были в Буковине, нам пришлось туго, и я во время этого несчастья так захотел молока, что способен был отдать за него всю жизнь.
– А я хочу пива, – добавил к этому Швейк. – Мели, о чем хочешь, только не говори о пиве. Я умру от жажды.
– У нас офицеры, – разошёлся Резничек, – были бездельники так же, как во всей армии. Крали мясо, давали нам все меньше и меньше и так сэкономили двух живых коров, которых и оставили у себя. Один из них ухаживал за ними и доил их. У них всегда было много молока, сметаны, масла и творогу, одним словом, чего только угодно. Я в тот раз попал в наряд, и мы должны были вырыть офицерам специальный погреб, куда они клали продукты, а ночью возле этого погреба ставили караул.
Вот раз стою и слышу, как за повозкой жуют коровы. И опять меня охватила такая жажда молока, что я чуть с ума не сошёл. Доить корову было нельзя. Уж раз я попытался подоить, но оказалось – денщик выдаивал все дочиста.
Осматриваю я двери у погреба; на них замок, а на замке очень слабая накладка. Взял я штык, вонзил его остриём в дырку и повернул; накладка только хрустнула. Господа, я вам не вру: у этих офицеров было столько масла, целый ранец творогу, горшок такой густой сметаны, что её можно было резать, и ещё два бидона кислого молока. Я вынес все это наружу, выпил сметану, а масло и творог спрятал. Но что делать с молоком? Оставить им его было жалко, разбудить ребят и раздать его тоже было опасно, – кто-нибудь из них мог донести. Так я взял снял с себя подштанники, – они были у меня ещё чистые, носил я их всего пятую неделю, – завязал внизу каждую штанину отдельно и налил в них молока. В каждую штанину вошло как раз по бидону. Потом я взял отнёс молоко в поле и спрятал там в коноплю. На молоко положил доску, а на доску камень. Накладку я опять так пристроил, как будто ничего не случилось. Вот, ребята, утром начался кавардак! Гейтман, лейтенант и кадет, такой сопливый мальчишка, летали, как загнанные собаки… Потом кузнецы должны были обить железом дверь изнутри погреба, а накладку сделать из четырехгранного железа.
Потом я начал искать свою добычу в конопле, но мои подштанники ночью утащили собаки, и я их нашёл только на другом конце поля. Хотя они оказались и разорванными, но получившийся творог был в целости… Ну, я его и нажрался! Во время войны, ребята, шутки плохи; человек должен кое над чем задуматься, и особенно фокусничать нечего – ешь что придётся.