По понятным соображениям обзвон больниц начал с 4-й Градской и почти сразу попал на одного из моих любимых учителей, который за десять минут связал меня с дежурным гинекологом.
Чего я не о ожидал, так это совершенно неуместного в данных обстоятельствах Боткинского патриотизма.
— Куда? Я туда не хочу! Я туда не поеду! — Маша зарыдала и снова схватилась за правый бок.
— Но почему? Я там всех знаю. Меня там все знают.
А тебя там не знает никто.
— Поехали к нам. А если нужна операция?
— Я не хирург. И не гинеколог. Необходимо показаться специалисту.
— Я поеду только к нам. Я боюсь!
Последовали еще два телефонных звонка в «неотложку» (дежурила Дмитриева) и в 4-ю Градскую («Извините. Отбой воздушной тревоги».)
Коля вызвался ехать с нами. Что, на мой взгляд, было совершенно естественно. Маша думала иначе.
— Нет, ты останешься дома! Ну, Коленька, ну пожалуйста!
Коля послушно удалился на кухню.
Мы вышли на свежий воздух. Когда миновали пустынный в сей поздний час (а в другое время наверняка засиженный старухами двор), Маша бросилась мне на шею.
— Слежка, я люблю тебя!
— А я тебя.
В этот момент я не знал, лгу или говорю правду. Да и возможна ли она вообще, любовь, среди всеобщей убогости, маразма и фальши?
Возможна ли она вообще, правда?
Из-за поворота вынырнуло «такси».
В приемнике Надежда Александровна взяла меня за плечи своими сильными неженскими руками и, слегка притянув к себе, всосала мясистым носом «выхлоп».
— Наркотизировать тебе, пожалуй, не стоит. Сам знаешь — за родных и близких лучше не браться. К тому же Лупихин свободен.
Маша сдала кровь из пальца, вещи и лежала на каталке решительная и счастливая. Я взял ее за руку.
— Как ты?
— Хорошо. Ты будешь рядом?
Лапароскопия показала неизмененный отросток, который был удален несмотря ни на что.
Данайский гостеприимно распахнул перед нами двери ГБО. Через полчаса Маша окончательно пришла в себя и пожаловалась на боль. Позвонил обеспокоенный Коля. Колю успокоили словом, Машу промедолом.
Под утро я забылся кошмарным сном на раскладушке, которую поставил рядом с Машиной кроватью. Между нами, как меч Тристана, на полу лежало судно.
В семь меня разбудила здоровенная бабища в красном свитере и кроссовках. Минуты две она молча созерцала любовную идиллию, после чего сплюнула и направилась в ординаторскую.
Выслушав гневную речь Машиной мамы о «блядстве, которое вы тут развели» Наум Исаакович застегнул тулуп на все пуговицы и откашлялся.
— Fare thee well! and if for ever, Still for ever fare thee well[10]
Маша безмятежно спала. Я поправил на ней одеяло. Стараясь не шуметь, перенес раскладушку в барозал и покинул помещение.
У ворот меня ждал Коля со своим «КАМАЗом».
Боже праведный! Я вспомнил про холодильник в Марьиной роще и сам похолодел.
Холодильник две недели назад купила Глаша по чьей-то ветеранской (или инвалидной) карточке. Складировала его у Паши. Папа грозился выкинуть ящик с третьего этажа. Глаша надеялась установить свое приобретение в однокомнатной подмосковной квартире, где проживала с родителями и младшей сестрой. Поэтому полночи звонила на Шелепиху. Извинялась, справлялась о Машином состоянии и умоляла. Наверное, Коле сейчас тоже не до холодильников. Но, раз обещали…
Паша помог погрузить полуторацентнеровую бандуру, но от прогулки в Павловский Посад наотрез отказался.
Коля ехал без путевки. Он всю дорогу пристраивался к танковым колоннам, совершал объезды по пересеченной местности и прочие легко объяснимые, но малоприятные маневры.
Я глазел на расклеенные по всему салону открытки с голыми тетками, слушал «Мираж» и односложно отвечал на вопросы о послеоперационной диете типа «А дыню можно?».
Без особых проблем мы нашли нужные дверь и подъезд.
Задыхаясь и царапая стены, втащили ящик по лестнице. В комнате остывали жареная картошка и цыплята «табака». Жухли салаты. Я почувствовал, что порядком проголодался.
Коля за рулем. Бутылку «Русской» пододвинули ко мне.
Вскоре Коля изъявил желание позвонить в Москву и минут пять не появлялся. Вернулся он какой-то чересчур серьезный (или я уже чересчур повеселел?) и, решительно отметая возражения радушных хозяев, откланялся. Мне ничего не оставалось, как последовать за ним. Сразу по выезде на шоссе я заснул сном праведника.
Разбудил меня скрип тормозов и легкий удар лбом о «бардачок».
Мы стояли за перекрестком у «Горсовета». До поселка «Объединения» отсюда еще минут пятнадцать — направо и по прямой.
— Приехали!
Коля смотрел куда-то сквозь меня ненавидящим взглядом — маленькие серые глазки на рябом лице.
Между сиденьями лежал ключ «двадцать восемь на тридцать два».
Я попытался улыбнуться и выпрыгнул из машины.
— Ну, пока!
В ответ яростно лязгнула дверь. Мотор взревел всеми своими поршнями и цилиндрами.
Глава 4
12-17 сентября 1989 года
Все еще сияя от доверенной ему ответственности, Яков-младший наложил последний шов на кожу и стал аккуратно наклеивать асептическую повязку.
Офелия Микаэловна усердно взбивала подушку на каталке.
Вот так всегда. Вчера Ваганова слиняла в двенадцать.
Сорвался поход в ЦМБ. Чем я был несказанно огорчен — профессор Дуров требует свежую статью к очередной псевдонаучной конференции. Свежая статья — свежие мысли. А где же еще черпать свежие мысли, как не в американских журналах пятилетней давности?
А сегодня я так и так дежурю в «нейрореанимации».
С ГБО пришлось завязать. Маша разрывалась между любовью и супружеским долгом. Коля привозил жену утром и встречал после работы. А я опасался встретить преждевременный конец под колесами его «КАМАЗа».
Коллектив ГБО принял мое решение с пониманием. Филипп Исаевич крепко пожал мою теплую сухую руку, Анжелика Петровна всплакнула, Анжелика Семеновна провела сравнение соответствующих отделений — не в пользу «нейрореанимации» конечно.
Нелли Алиевна сообщила мне о крутом разговоре с Машиной мамой (маму опять послали подальше). Да, наша профессорша — сильная баба! В двадцать с небольшим развелась с мужем, после чего еще сорок лет жила в гордом одиночестве (документированы эпизодические романы, да все неудачные) — и не озверела, не превратилась в старую деву-моралистку. На кафедру набирает только мужиков. Чересчур шумные или откровенно скандальные победы сотрудников покрывает своим именем. Кажется, она даже гордится специфическим имиджем «анестезиологии».
Никодим Евграфович считает, что диссертант должен быть ближе к тематическим больным. Наблюдать хотя бы некоторых из них в первые послеоперационные сутки — очень нужное и полезное дело. «И фиксируйте всю информацию!»
Заведующему «нейрореанимацией» Виталию Владиславовичу в тот момент было не до кадровых перестановок — он приходил в себя после резекции двух третей желудка в связи с кровоточащей язвой. Тем более, что доцент Силанский руководит отделением на общественных началах, то есть бесплатно.
Мы с «большой» Таней (в «нейрореанимации» есть и «маленькая» — у нее получше с чувством юмора, но хуже с грузоподъемностью) — перекинули больного на каталку и спустились на шестой этаж.
Дальше — рутина. Рутинные финские кровати. Рутинные подушечки под коленки. Рутинные мягкие ремешки на запястья — чтоб себе не навредил. Силанский не просто штатный доцент и внештатный заведующий, он великий Организатор. ЭКГ-мониторы над каждой кроватью. Вместо коротких штативов для внутривенных вливаний — две стальные струны над головой.
Через стеклянную стену, отделяющую реанимационные палаты от коридора и сестринского поста, я увидел, как запоздалый ординатор (меня дожидался) заносит последние, предвечерние дневники в компьютер.
Заведующий настаивал на рутинном использовании больничной компьютерной сети. Причем только по назначению. Вот почему он не соблазнился новыми корейскими «персоналками», а оставил старую, но в отличном состоянии, периферию. И польский принтер — чтоб не бегать по утрам в ВЦ за распечатками.
В коридоре показалась Офелия Микаэловна, которая что-то оживленно доказывала нейрохирургу Окуню — добродушному широкоплечему мужику с неизменной широкой улыбкой на широком лице. Окунь бочком зарулил в соседнюю палату к своему послеоперационному больному. Офелия Микаэловна принялась за нашего. Все не так: и скорость инфузии[11], и минутный объем дыхания, и процент кислорода во вдыхаемой смеси.
Когда фонендоскоп Вагановой коснулся груди пациента, я обеими руками вцепился в эндотрахеальную трубку. После аускультации обычно следовало подтягивание трубки на три-четыре сантиметра, и больного приходилось интубировать снова.