— Немедленно освободите сцену!
Затем он повернулся к Соколам и добавил:
— Репетиция продолжается…
Гуревич улетел из России на «Каравелле», причем, де Гуревичем. Динозавр оказался потомственным дворянином с приставкой «де», как Д’Эстен, и «Де» динозавра, как Гарик ни сопротивлялся, перешло к нему.
— Де Гуревич, Дмитриевич, — повторял он.
Явно попахивало Югославией.
Все предъотъездные дни были сплошным кошмаром — динозавр безостановочно целовал Гарика, хотя никто не кричал «горько», и время от времени затаскивал его в постель. А что Гуревич мог сделать — она была законной женой, со свидетелями…
Он принимал успокоительные таблетки, часами просиживал в туалете, на закрытом унитазе, и ждал отлета…
Провожать он себя запретил — такую жену никто бы ему не простил. Не мог же он ее запаковать в чемодан.
И, тем не менее, на баллюстраде для провожающих рухнуло два тела — это были Сокол и Леви. Они пришли без разрешения.
Клотильда целовала его во время таможенного досмотра, на трапе, в дверях, в салоне.
Самолет взлетел. Многих тошнило, другие читали, спали, некоторые рвали. Она целовала.
Наконец, стюардесса объявила, что самолет пересек государственную границу.
Гарик отодвинулся от Клотильды.
— В чем дело? — не поняла она и вновь потянулась губами к его лицу.
— Извините, — вдруг перешел он на «вы», — спектакль окончен, мадам.
— Какой спектакль?
— Зрители могут расходиться.
— Что это значит?
— Ну, идти в буфет, в туалет, домой. Куда хотят. Извините.
И Гуревич пересел в другой ряд. И Клотильда тоже.
— Оставьте меня в покое, мадам… К сожалению, пьеса оказалась ужасной, играли мы в ней отвратительно. Наша уважаемая комиссия зарубила бы ее на корню… И давайте забудем об этом.
— Как вы можете?
— Видите ли, мадам, — попытался объяснить Гарик, — мы на свободе. Вот уже целых пять минут. А, значит, свободен я и свободны вы. Не правда ли? И потом — зачем я вам нужен? Взгляните на меня внимательно. У вас просто не было времени разглядеть меня — вы целовались. Я уже немолод, сзади намечается лысина — видите? — я не создан для семьи. Признаться честно — я развратник и пьяница. В голове, кроме женщин и театра, у меня ничего нет.
— И прекрасно! Анкл Майк сказал, что вы собираетесь поставить «Ромео и Джульетту» со мной в главной роли.
Гуревич поперхнулся.
— Он пошутил, ваш Анкл Майк. Он большой шутник… И потом, учтите, я вам буду изменять. Это моя натура.
— Ради Бога, — всплеснула руками Клотильда, — кто мешает! Вы настоящий русский мужик, я понимаю.
— Я — еврей.
— Тем более. Настоящий еврейский мужик!
— Зачем вы продолжаете играть в этой ужасной пьесе? — спросил Гарик. — И пересядьте, пожалуйста, на свой ряд… Я вышел из моря… А откуда вы — я не знаю…
— Я из старинного дворянского рода, — напомнила Клотильда.
— Ну вот, видите — я вам не пара. Зачем вам этот мезальянс? И заберите ваше «Де». Пересядьте с вашим «Де». Взгляните на меня — оно мне не к лицу.
Ее глаза загорелись яростью.
— Вы свинья, — крикнула она, — настоящая русская свинья.
— Я — еврей, — напомнил Гарик.
Клотильда с горя хотела выброситься в иллюминатор, но он был задраен.
Она попросила у стюардессы отравы. Ее не оказалось.
Она начала вопить. Де Гуревич скрылся в туалете.
Из самолета он вновь вышел Гуревичем.
Давно известно, что книги — источник знания. Особенно те, из которых можно что‑то узнать…
Все последующие дни Соколы пили, ели, готовили, принимали ванну, черпая из этого источника. Звонил телефон, стучали в дверь — они черпали, не реагируя. Ложась в постель, они осторожно интересовались.
— Ты с кем сегодня спишь? — спрашивал Борис.
— С Буковским, — радостно отвечала Ирина, — а ты?
— С Алексеевой, — гордо отвечал он.
И они охотно прощали друг другу эти измены…
В этот вечер Борис, удобно расположившись в кресле, читал вслух. Ирина возлежала на тахте. В углу надрывался телефон.
— «Живите не по лжи!» — горячо читал Борис.
— Чуть больше пафоса, — посоветовала Ирина.
Борис добавил.
— «Живите не по лжи!» — молил он.
— Больше страсти, — сказала она.
Он добавил страсти.
Телефон в углу был готов разорваться.
— «Живите не по лжи!» — страстно выкрикнул Борис и схватил трубку.
— Алло, алло, черт подери!
— Борис, — спокойно сказала трубка голосом Главного, — почему вы не являетесь на репетиции?
— Потому что мы не хотим жить по лжи! — в раздражении объяснил Борис.
— Что? — не поняла трубка.
— «Пусть ложь приходит в мир, но не через меня! — пояснил Борис. — Против многого в мире может выстоять ложь, но только не против искусства!»
Он шпарил по памяти.
Трубка довольно долго молчала.
— Послушайте, Борис Николаевич, — наконец, проговорила она, — даже древние греки знали, что есть мера в вещах!.. В пятницу мы читаем новую пьесу, и если вы хотите в ней роль — извольте придти на читку!
«Ах, не шейте вы ливреи, евреи! Не ходить вам в камергерах, евреи!» — с пафосом продекламировал Борис.
— Послушайте, — спросила трубка, — что вы там бормочете? Какие ливреи и причем тут евреи?
— Вам этого не понять, — ответил Борис. — Хорошо, мы придем на читку. Хотя новые роли у нас уже есть…
Париж поразил гения Гуревича — его там никто не знал.
Это было непривычно. В Ленинграде на улицах его узнавали, останавливали, заговаривали, просили автограф, иногда денег.
Часто местные алкоголики наливали ему бесплатно стакан «Московской» и пили за театр и за Гуревича.
Пожать ему руку было честью. Ее потом долго не мыли. Часто он слышал шепот:
— Вон Гуревич, да вон, вы что, не видите?..
Где‑то в глубине ему было приятно.
Тут о нем никто не слышал, не бросал в его сторону пылающих взглядов. Даже проститутки, даже полицейские.
Было как‑то непривычно ходить среди людей абсолютно незнакомых, равнодушных к его такой известной особе, не с кем было перекинуться словом, хлопнуть по плечу, расцеловаться.
И вообще, если б и было с кем — целоваться было как‑то неприлично — принимали за пидера.
Ему так и разъяснили. Но все равно — пидер — не пидер — а целовать было некого…
Первую ночь он провел в отеле, где‑то на Монпарнасе — его тянуло к тем художникам начала века.
Открыл ему заспанный вьетнамец, взял деньги и протянул ключ.
— Комнаса сесть, — сказал он.
Первым делом в «комнасе сесть» Гуревич начал искать туалет. По всей видимости, его не было. В коридоре тоже. Уже в панике он обнаружил его внизу, во дворике. Дверь была дощатой, скрипела, и упитанный человек вряд ли б мог туда войти.
Гуревич втиснулся — он был тощий, как Мейерхольд. Но там не было света. Начались новые поиски — широко раскрыв дверь, Гуревич искал выключатель.
При луне было как‑то неудобно, а внутреннего света не было. Казалось, что электричество еще не изобрели.
Силы кончались, больше терпеть он не мог, со злостью захлопнув дверь, взгромоздился на унитаз… и свет зажегся.
Это его поразило. Он слез с унитаза — все погузилось во мрак.
— Да, это город света, — произнес он.
Затем он вернулся в «номер сесть» и начал искать подушку, потому что на кровати были какие‑то валики. Он искал ее в пахучем шкафу, под кроватью, стулом — подушки не было.
Без подушки он спать не мог, он привык к ней — не было куда уткнуться, куда зарыться, куда плакать.
Он находил все — хлебные крошки, пауков, помаду — подушки не было.
Он разбудил вьетнамца.
— Подушка, — сказал он по слогам, — по — ду — шка!
— Не полосено, — ответил вьетнамец, — три свезды — есть подюска, нет свезды — нет подюска.
И пошел спать.
Гуревич покрутился по номеру, полюбовался на крышу общественного туалета под окном и лег спать на валик.
— Может, усну?..
Но сомкнуть глаз ему не дали — со всех сторон занимались любовью.
С юга сопели, с севера стонали, с востока вскрикивали, а с запада с посвистом долетела фраза «Анкор, шери, анкор!».
Гуревич встал и пошел к вьетнамцу.
— Это гостиница или публичный дом? — поинтересовался он.
Вьетнамец с трудом протер глаза.
— Три свезды — есть госсиница, — сказал он, — нет свезды — публисьный дом.
И вновь уснул.
Гуревич хлопнул дверью и вышел в ночной Париж.
На читку Соколы ехали в метро, никого и ничего не замечая и продолжая жадно читать. По ним можно было сразу понять, что советский народ — самый читающий в мире.
Пожилой человек в пенсне незаметно читал через плечо Бориса.
— Простите, — обратился он к Соколам, — вы когда выходите?
— На станции «Невский проспект», — раздраженно ответил Борис, — не мешайте! — И вновь углубился в чтение.