— Пошли, друг, — сказал он, и мы тронулись. — Сочинение не забыл? — спросил он.
— Нет, и запасные копии из "Кинко" тоже с собой, на всякий случай.
Я сложил свою речь повдоль и поместил в нагрудный карман. Вследствие чего крохотный уголок белой бумаги выглянул из-за лацкана, и я нервно заправлял его обратно каждые три минуты до конца дня.
Брайен загнал машину на выездную дорожку, и мне было легко в нее сесть, поскольку не пришлось переступать бордюр. Я повесил пиджак на плечики и разместил их на крючке над задним сиденьем. Брайен вовлек меня в навигацию, вручив карту с объяснением:
— Поедем по Десятому до Пятого на Диснейленд, там налево по Оранджвуд. Так сэкономим время, потому что от Диснейленда, и без пробок.
Он задним ходом выехал на проезжую часть и велел мне пристегнуться, но этого я, правда, не мог. Ремень пересек бы мою грудную клетку и оставил широкий отпечаток на моей накрахмаленной белой рубашке. Я напряг ноги, упер их в пол и приподнял корму в воздух. Так я удерживал распростертое положение, и только мои плечи касались спинки сиденья. Я не знал точно, зачем это сделал — то ли чтобы не измять одежду, то ли чтобы не впасть в кому. Ответ пришел позже, когда мои ноги устали, и я потихоньку опустился в сидячее положение, и ничего не случилось: я не лопнул, не потерял сознание, не умер. Но не мог отделаться от мысли, что мои брюки хаки скоро прорежутся вокруг ширинки морщинами.
Мы уже выехали на шоссе, и я направил струю из кондиционера себе на штаны, полагая, что это подействует как отпариватель. В итоге я сказал Брайену:
— Не возражаешь, если я приспущу штаны?
— А? — сказал он.
— Если я немного приспущу штаны? Думаю, они не так изомнутся.
— Валяй, — ответил он. И мне осталось только гадать, что вообще может потрясти Брайена.
Я расстегнул ремень и приспустил брюки на бедра. Затем сполз по сиденью, чтобы мои штаны раздулись во избежание измятости. Я направил вентилятор на рубашку, и она загудела как парус, — во избежание еще большей измятости. Удовлетворенный, я затем повернулся к Брайену и сказал:
— Я так тебе благодарен за помощь.
Учитывая, что Брайен вел машину, он посмотрел на меня опасно долгим взглядом, однако на его лице ничего не отразилось. Даже когда он дубасил Муссолини, его лицо не менялось, словно вырезанное в горе Рашмор.
Проезжая по шоссе на Санта-Монику, мы немного посмеялись. Вдоль боковых дорог тянулись небольшие промышленные районы, и Брайен показал на невинную заводскую вывеску. "Многоцелевые долбильные машины". Он счел это уморительным, и по его примеру я тоже счел. По мере приближения к Диснейленду поток машин густел, но Брайен сказал:
— Не переживай, отсюда уже поедем в другую сторону.
Каждый второй автомобиль на дороге был джипом, и мы в зеленом брайеновском "линкольне" с его низкой посадкой выглядели, как "Мерримак" среди океанских лайнеров.
Брайен был прав. Все поворачивали на запад к Диснейленду, а мы повернули на восток и, стало быть, избегли монструозного ожидания на выезде с шоссе. Мы выбрались на просторную четырехполосную улицу, бегущую в сторону кучки невысоких холмов, а у нас за спиной парил аттракцион "Маттерхорн". Я сверился с картой, и вскоре мы уже въезжали на парковку, которую я бы определил как роскошную. Проезды на ней были широкими, а каждые три места отделялись друг от друга отсыпанным из стекла островком. Между рядами росли деревья, придавая всему вид автомобильной allee.
Поодаль на холме стоял — или лежал — Колледж Свободы, обозначенный позолоченной надписью, элегантно вырезанной на огромной дубовой доске. Нижняя строка гласила: "Частное учреждение". В конце парковки располагался навес с транспарантами, прославляющими теппертоновские пироги и каким-то боком — День Свободы. Вокруг топталось человек двадцать; стояли столы, где студенты регистрировали народ, а также группа леди и джентльменов официального вида в блейзерах, включая моего связного в "Теппертоне" — Гюнтера Фриска. Тело его выглядело столь несообразно, что казалось, его создавали три разных бога, каждый по своему чертежу.
— Похоже, приехали, — сказал Брайен и заглушил двигатель. Я расправил рубашку над трусами как можно аккуратнее и, одним махом натянув штаны, сомкнул их над подолом. После чего принял свое распростертое положение, открыл дверцу и вынес ноги на асфальт, стараясь сгибать их как можно меньше. Сняв пиджак с плечиков, я накинул его на плечи и заправил торчащие бумаги в карман. Обозрел себя и с глубоким удовлетворением отметил, что ущерб от складчатости в области ширинки минимален. Вообще я выглядел почти таким же свежим, как при выезде из Санта-Моники.
Гюнтер Фриск заметил нас и вылетел из толпы, как из ракетной шахты.
— Эгей... сюда, сюда! — кричал он, мотыляясь из стороны в сторону и размахивая руками. Мы направились к палатке, но парковка располагалась на взгорке, и я забеспокоился, как бы не пропотела моя хлопковая рубашка, поэтому перешел на носорожью поступь, и Брайену, который шагал с нормальной скоростью, пришлось умерить темп, чтобы я не отстал. После того как Брайен представился моим менеджером, Гюнтер послал нас под тент, где нам вручили по пачке приветственных материалов. С нас сделали снимки и через две минуты выдали ламинированные бэджики с фотографиями, подвешенные на шнурки на манер судейских свистков. В углу под тентом помещалась горстка недотыкомок — остальные триумфаторы. Сью Дауд — телеса, как купол Капитолия, маленькая головка, а снизу ротонда; Кевин Чен, азиат с африканской прической; и Дэнни Пепелоу, орангутанг какой-то. И я. Не хватало только скоропостижно испарившегося Ленни Бёрнса.
Мы отрекомендовались друг друг и, честно сказать, я оказался самым нормальным. Но при всей разнокалиберности нас связывала одна общая ниточка. Побочный продукт инстинкта, заставившего нас взять теппертоновские бланки и, уединившись в комнатах своих квартир, писать сочинение. Свойством этим было достоинство, но не заработанное по-настоящему. Просто черта, которую ничтожество приобретает вследствие пассивности, из-за нашей неспособности воздействовать на мир иначе как слабым толчком. В тот день я стоял там победителем, однако чувствовал себя опозоренным. Из-за общества, в котором очутился. Мы не были какой-нибудь элитой, мы не относились к красавцам, вывешивающим свои автопортреты над каминами, или к модникам, оглашающим слэнговыми словечками бары роскошных отелей. Мы были победителями конкурса "Теппертоновских пирогов", и я, пусть всего на один день, — в первую голову.
Эта слабость скоро прошла. Я напомнил себе, что написал на конкурс забавы ради и вообще затеял это, чтобы продлить свое пребывание в аптеке на несколько Зэнди-минут, хотя, как я догадывался, мои соперники принимали свои усилия всерьез. Я представлял, как они, высунув синие языки, корпят над блокнотами, сжимают ручки, как копья, и надсадно скрипят мозгами. К тому же, морок прогнал Гюнтер Фриск, троекратно хлопнув в ладоши с криком: "Народ, внимание!" Пора, сказал он, начать Шествие Свободы. Он попытался сбить нас в единую когорту, но за нами увязалось столько доцентов с бюрократами, что группа получилась пестроватая. Мы поплелись по бетонной дорожке. Мне нужно было идти медленно, чтобы не удариться в пот, поэтому я хитро начал путь в первых рядах, надеясь, что к концу шествия не слишком отстану. Солнце обрушилось на меня, и я испугался, что одна сторона лица обгорит до красноты, или кожа от жары станет сальной, и лоб в свете юпитеров будет блестеть, как смазанная жиром сковородка.
Вершина холма являла собой нечто кромешное. Оказывается, Колледж Свободы был маленькой деревней, свежей и опрятной — аудитории располагались на тучных лужайках, окруженных чугунными воротцами. Перед каждым из этих бунгало на столбиках из натурального дерева были подвешены доски с каллиграфически выведенными названиями факультетов, и каждая усадебка гнездилась в отдельном квартале, а между пролегали улицы и тротуары. И бордюры. Бордюры, на которые я не рассчитывал. Готовясь к сегодняшнему событию, я ни разу не озаботился проблемой поребрика. Да, изредка попадались выездные дорожки для служебных грузовиков, но они не смотрели друг в друга даже искоса. Хуже того, студенты обоих полов, наряженные в одинаковые блейзеры, выстроились по всей длине тротуаров, чтобы чествовать нас, и мой ужас обрел зрителей. Наше воинство набирало пары и не стало бы перестраиваться в угоду моим необъяснимым прихотям. Дорожка вливалась в тротуар, и я увидел, что столкновение с бордюром неминуемо.
Я лелеял несбыточные надежды. А вдруг, думал я, и остальные конкурсанты не в состоянии переступить бордюр. Но я понимал, что шансы найти еще кого-то, чей невроз упарился бы до страха перед поребриком, ничтожны. А вдруг мои причуды перешибет чья-то еще большая экстравагантность? Вдруг окажется, что Дэнни Пепелоу склонен запрыгивать в мусорные бачки и лаять? Может, Сью Дауд не способна прожить и часа, не напялив себе на голову фольгу от попкорна? Но спасение не снизошло. И бордюр надвигался. Я мог повернуть назад. Я не обязан держать речь во Дворце Свободы, сказал я себе. Я могу остановиться, съежиться, обливаясь вонючим потом, заныть и запричитать: "Нет, я не могу через это переступить". Или просто дать задний ход, и все будут наблюдать мое землистое лицо и "лунную походку". Принять эти трусливые решения мешала другая мощная сила — страх перед публичным унижением. Студенты начали жидко аплодировать, вероятно, потому что их подучили. Страх перед поребриком и страх перед конфузом схлестнулись, и мои конечности похолодели. Руки затряслись в ознобе. Я почувствовал, как теряю равновесие, и расставил ноги пошире, чтобы не шататься. Глубоко задышал, чтобы успокоиться, но вместо того у меня стало опасно зашкаливать пульс. Если бы я позволил своему телу делать всё, что ему заблагорассудится, оно бы упало на колени и уткнулось головой в землю, простерев руки в сторону тротуара. Я, однако, продолжал свой марш, подгоняемый инерцией и чуть тлеющим воспоминанием о том, как недавно преодолел поребрик и не умер.