Ермолкин не имел ничего против того, чтобы быть похороненным, но он всегда остерегался возможных ошибок.
– Вы заблуждаетесь, – поправил он с достоинством, улыбнувшись, – я не лошадь. Я Ермолкин Борис Евгеньевич.
Может быть, так он сказал, может быть, так подумал, может быть, и не сказал, и не подумал, а просто ему показалось, что он так сказал или так подумал.
Голова его от слабости свернулась набок, он увидел совсем близко что-то белое, что-то продолговатое, кажется, это был череп, да, это был лошадиный череп, он скалил зубы и пытался укусить Ермолкина в нос.
Ему не жаль было своего носа, ему теперь вообще ничего не было жаль, он только хотел понять, почему этот череп лежит рядом с ним. Но тут же вспомнив, что кого-то хоронят, что хоронят скорее всего его самого, он еще раз посмотрел на белый продолговатый предмет и понял, что это его собственный череп. «Значит, правда, я – лошадь», – подумал Ермолкин. Это было странно. Странно и смешно. Он работал ответственным редактором газеты, он занимал важный пост, и никто не заметил, что на самом деле он был просто лошадью, всего лишь лошадью, обыкновенной тягловой единицей конского поголовья.
Облезлая собака, появившись перед глазами, оскалилась и кинулась, рыча, на его отдельно лежащий череп. Она впилась в череп зубами, Ермолкин понял, что сейчас ему будет очень и очень больно, он закрыл глаза, и сознание его опять помрачилось.
Снова очнувшись, он увидел склонившегося над ним старика в облезлом танкистском шлеме.
– Молодой человек, – сказал старик. – Я бы на вашем месте здесь не лежал. Вы можете простудиться, попасть под машину или под лошадь.
Ему и раньше приходилось встречать этого отважного пожилого танкиста, но он не мог вспомнить, где и когда. Кажется, это было давно. А недавно тут бегали какие-то люди, кричали, суетились, хоронили кого-то, то ли его, то ли какую-то лошадь, да, точно, лошадь, но лошадью этой был именно он. Танкист тоже сказал что-то про лошадь.
«Но, – подумал он вяло, – если я лошадь и если меня похоронили, то почему у меня болит грудь, болит голова, почему я хочу пить и почему вижу перед собой этого танкиста?»
Он догадался, что похоронщики просто ошиблись, похоронили редактора вместо лошади, а лошадь или, точнее, мерин (кто-то, припомнил он, называл его мерином) случайно остался жив. И хотя у него все болело, он почувствовал радость, он понял, что ошибки бывают приятные, он думал, что лучше быть живым мерином, чем мертвым ответственным редактором.
Чего, однако, хочет этот танкист? Что он сказал про лошадь? Должно быть, его прислали, чтобы исправить ошибку…
Ермолкин решил притвориться человеком. Советским человеком и другом советских танкистов.
– Но если вдруг, – пропел он, улыбаясь танкисту, – нагрянет враг матерый, он будет бит повсюду и везде…
В поле зрения рядом с танкистом появилась старуха.
– Мойша, – сказала она, – оставь ты его в покое. Ты же видишь, он таки порядочно пьяный.
«Очень хорошо, – подумал Ермолкин. – Пусть думают, что я пьяный. Лошади пьяными не бывают». Он приподнялся на локте и еле слышно, но с чувством продолжил песню:
Тогда нажмут водители стартеры,
И по лесам, по сопкам, по воде…
– Я вижу, что он пьяный, – сказал танкист, – но я боюсь, что он простудится и получит воспаление легких.
– Мойша, – сердито возразила старуха, – ты же хорошо знаешь, эти люди, когда напьются, лежат и в лужах, и в канавах, и где угодно, они привыкли, и у них никогда не бывает воспалений легких.
Главное было достигнуто: эти люди считали его человеком. Теперь важно было, чтобы они поскорее ушли. Ермолкин закрыл глаза и притворился спящим. Когда он открыл глаза, рядом с ним никого не было. Он поднялся с большим трудом, во всем теле была ужасная слабость, ноги дрожали и разъезжались, как у малого жеребенка. И ему подумалось, что, может быть, он и в самом деле не мерин, а всего-навсего жеребенок, может быть, ему три с половиной года, его могут обидеть, могут зарезать, ему надо найти свою мать, она его прикроет, она его защитит.
Он куда-то пошел, идти было трудно, болела грудь, болела голова, очень хотелось пить.
У какого-то забора он увидел верховую лошадь, белую, красивую, с добрыми человеческими глазами. Привязанная к столбу, она стояла спокойно, но, увидев Ермолкина, повернула к нему морду и, раздувая ноздри, заржала. «Это моя мать!» – догадался Ермолкин.
– Мама! – сказал он и, встав на колени, прильнул к ее вымени. – Мама! – Повторил он и, втянув в себя один из ее шершавых сосков, зачмокал вытянутыми в трубочку губами.
Почувствовав знакомое ощущение в области вымени, лошадь повернула голову, ожидая увидеть, быть может, своего жеребенка, но увидела двуногое существо, какое-то странное, грязное и больное. Лошадь подняла заднюю ногу, брезгливо махнула ею, и копыто ударило Ермолкина прямо в темя.
– Мама! – заплетающимся языком пробормотал Ермолкин, лег на землю и тут же окончательно умер.
В то утро Второй Мыслитель занемог. (В критические моменты истории, в периоды обострения внутривидовой борьбы, перед ответственными собраниями, на которых надо было кого-то клеймить, низвергать и топтать, ему всегда нездоровилось.) Он лежал в своей комнате, где жил один (он был холостяк), и старательно потел под ватным одеялом, когда в дверь постучали условно – три раза. Мыслитель встал, сунул ноги в галоши, накинул на плечи одеяло и пошел открывать.
– Что с вами? – спросил, появившись на пороге, Первый Мыслитель. – Вы больны?
Второй Мыслитель повел себя очень странно.
– Это, собственно говоря, я должен спросить вас, что с вами? – Отступая, он придерживал одеяло, из-под которого видна была рванина голубых трикотажных кальсон.
– Ага, – хитро улыбнулся и подмигнул Первый Мыслитель, – вы, очевидно, имеете в виду мою голову?
– Да, именно вашу голову я имею в виду.
Допятившись до своей кровати, Второй Мыслитель лег, подтянув одеяло к подбородку, и закрыл глаза. Открыв их снова, он увидел довольное лицо своего приятеля.
– А что, вам кажется, произошло с моей головой?
– Мне кажется, что она стала продолговатой, как огурец, но это, конечно, бред.
– Не больший бред, чем все остальное, – возразил Первый Мыслитель. – Может быть, и это вам покажется бредом? – Он протянул больному свежий номер газеты «Большевистские темпы».
Больной жадно схватил газету и заскользил глазами по строчкам, надеясь что-нибудь прочесть между ними. Из сообщения «От Советского информбюро» узнал, что наши войска, выполняя стратегический маневр, оставили Николаев и ведут местные бои в районе Великих Лук. Прочел басню Серафима Бутылко «Бешеный Барбос» («Немецкий пес Барбос Бесхвостый решил устроить «дранг нах остен», и вот по плану «Барбаросса» созвал он всех других барбосов…»). Не найдя ничего интересного в местных новостях, больной Мыслитель дошел до четвертой страницы и увидел в траурной рамочке: «…с глубоким прискорбием извещают о трагической гибели ответственного…»
– Что? – вскричал больной. – Ответственный редактор? Неужели застрелился?
– Нет, – успокоил его гость. – Просто попал под лошадь.
– А-а, – поскучнел Второй Мыслитель. Но тут же вскинулся. – Послушайте, что значит – просто попал? Вы уверены, что он просто попал? А может быть… – он оглянулся на дверь и понизил голос до шепота, – может быть, его попали?
– Вы думаете? – удивился Первый Мыслитель. – Очень интересная мысль. Странно, что мне самому это не пришло в голову. Но здесь есть кое-что поинтереснее.
– Где? – нетерпеливо спросил больной. – Я не вижу.
– Вот, – сказал гость и ткнул пальцем в заголовок большой подвальной статьи: «Влияние социальных условий на антропологический тип».
Второй Мыслитель по привычке заглянул в конец статьи и прочел подпись: К. Ушастый, кандидат биологических наук.
Статья была ученая. В ней проводилась такая мысль, что поскольку Октябрьская революция в корне изменила не только социальные условия жизни в нашей стране, но и внутренний мир человека – его отношение к труду, к обществу, – это непременно должно привести и к внешним изменениям облика, а именно: со временем советский человек будет так же отличаться от всех остальных людей, как хомо сапиенс отличается от неандертальца. Конечно, эти изменения произойдут не сразу, но если, как учит нас марксистская диалектика, постепенные количественные изменения переходят в скачкообразные качественные, то нет ничего удивительного в том, что у отдельных людей, отличающихся последовательностью своих идейных убеждений и ясностью мировоззрения, уже сейчас становятся заметны антропологические изменения, которые в первую очередь, естественно, отражаются на строении черепа. Многочисленные и авторитетные исследования, утверждал автор статьи, неопровержимо показывают, что такие изменения происходят в сторону удлинения черепа вследствие удаления жевательных органов от мыслительных центров. «Такие изменения, – развивал свою мысль Ушастый, – наблюдались и буржуазными учеными. Наиболее передовые из них отмечали, что длинноголовые (долихоцефалы) обладают, как правило, более сильным интеллектом, чем круглоголовые (брахицефалы),[7] но ограниченность мировоззрения не позволила этим ученым (должно быть, они сами были недостаточно длинноголовыми) подняться до истинного понимания подобных явлений. Эти ученые на первый план выдвигают расовые различия, в то время как наша наука, опираясь на единственно правильное учение Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, расовому подходу к явлениям противопоставляет подход классовый».