Чапицкий вскочил с места, смущенный и рассерженный появлением поварихи. Я сидел как раз у двери и ясно слышал, как она сказала (хотя говорила она тихо):
― А кучерам что дать поесть?
― Ничего, ― сердито буркнул Чапицкий.
― Да как же… ведь им и выпивка полагается…
― Неужели? ― язвительно бросил хозяин дома.
― Уж поверьте, ваше благородие, коли четыре графа с голоду помрут, и то не будет такого шума, какой поднимет кучер, если его как следует не накормят.
― Гм, пожалуй, верно, ― проговорил Чапицкий задумчиво. ― Так дайте им, душа моя, тетушка Макала, все, что только они пожелают.
Хорошие вина возымели свое действие: господа забыли о времени; тосты следовали один за другим: поздравляли жениха, невесту, счастливого отца. На тосты полагалось ответить ― одна речь следовала за другой; кто-то уводил в сторону, это порождало новые тосты, а они вызывали ответные выступления. Пожалуй, лишь бациллы множатся так же быстро, как тосты, черт бы их побрал!
― Господа, господа, не следует забывать, что мы еще не добрались до места и стоим на пороге великой задачи.
― Мы-то уж добрались.
― Глупости! Задача-то ведь не перед нами стоит, а перед Эндре.
Наступил так называемый amabilis confusio[10], все заговорили одновременно; молодые люди пододвинули свои стулья к барышням и, образовав таким образом целую группу, занялись ухаживанием; особенно жужжали они сейчас вокруг Вильмы, одной из дочерей Недецкой, напоминая шмелей, вьющихся над цветком. Вильма была мастерицей светской болтовни, она рассыпала искры острот. И как свободно, непринужденно вступала она в споры и защищала свое мнение! Когда она выйдет замуж, то станет чертовски ловкой дамой.
Остальные девицы, по-видимому, тоже прекрасно себя чувствовали; впрочем, не скучали и мамаши, ибо благовоспитанные молодые люди из Шароша были обучены и мастерству заговаривать зубы.
― Послушаем дядю Богоци. Послушаем хрюкание резвящихся поросят, послушаем, послушаем!
― Не приставайте!
― Да полноте! В Лажани все равно будет не до этого, там-то уж будет празднество по всей форме, а здесь мы сами себе хозяева и не связаны этикетом.
Эндре в отчаянии то и дело поглядывал на часы.
― Но ведь это ужасно, мы опоздаем. Что подумают обо мне старики Лажани и Катица? Папаша, скажите, пожалуйста, гостям.
― Что сказать?
― Что пора ехать.
Старый Чапицкий покачал головой и в сердцах буркнул:
― Это невозможно. Ты понимаешь, что говоришь? Никогда еще Чапицкие не говорили своим гостям, что им пора уходить. Я скорее дал бы отрезать себе язык.
― Ну, тогда я скажу.
И Эндре поднялся с места, желая взять слово, но компания была уже навеселе, к тому же собравшиеся знали, что он хочет сказать, и озорства ради затыкали уши ― все, даже барышни, все смеялись, кричали, шикали:
― Долой, долой! Не желаем слушать! Не желаем!
Эндре тоже рассмеялся и решился обратить все дело в шутку. Заметив на полке горки кусочек мела, он взял его и, подозвав к себе слугу по имени Матько, изящными круглыми буквами вывел на спине его синего суконного доломана: «Поехали, господа, иначе мне попадет».
Потом Эндре приказал Матько обойти все столы, причем обязательно спиной к гостям, ибо сейчас он уже не слуга, а плакат.
Эта выходка вывела из себя Штефи Прускаи, и неудивительно: он допивал уже пятнадцатый бокал.
― Прошу удовлетворения! ― вскипел Прускаи и гневно отшвырнул от себя стул. ― Чтобы мне показывал спину какой-то лакей?! Подобные шуточки господин журналист мог бы проделывать у себя в Будапеште…
Он выскочил из-за стола и бросился к выходу.
Человек десять преградили ему путь.
― Запрягать, ― хрипел он, ― я немедленно уезжаю!.. Пустите меня!
― Штефи, образумься, ― урезонивали его друзья. ― Ты что, с ума сошел? Ай-яй-яй, дружище! Э-ге-ге, приятель! (Его гладили, ласково похлопывали по плечу.) Ведь никто же тебя не обидел.
― Секундантов сюда! Секундантов! ― его губы дрожали от волнения. ― Крови жажду, крови, крови!
Дядя Богоци взял со стола бокал с красным вином и торжественно провозгласил (он знал, как нужно разговаривать с Прускаи, когда тот немножко на взводе):
― Внук вождя Ташша, выпей-ка лучше немного красного вина!
И тогда из-под рук, которые держали буяна за плечи, шею и талию, неожиданно за бокалом протянулась рука, которая как раз и принадлежала потомку знаменитого вождя.
― Банди, поди сюда, чокнись с ним!
Эндре, чувствовавший себя неловко из-за этой сцены, подошел к нему и чокнулся; потом они обнялись, инцидент был исчерпан, и гнев улетучился, как мыльный пузырь. Однако веселье было уже испорчено. Прускаи расчувствовался и начал признаваться в своих пороках, ― какой он злой и дрянной человек, недостойный жить на свете, раз он обидел своего самого любезного друга и доставил ему неприятные минуты в самый счастливый для него день ― день, который только один раз в жизни дается господом простым смертным. (Надо сказать, что ему-то уже дважды был дан такой день, и в настоящее время Прускаи в третий раз ждал этой благости, ибо разводился со второй женой.) Словом, Штефи Прускаи был уже совсем «готов», ― теперь его отвезут в Лажань как почетный груз; впрочем, возможно, что в дороге свежий воздух несколько выветрит дурман из его головы.
Итак, досадный сей случай оборвал пиршество, и теперь гости сами поднялись, с тем чтобы двинуться в путь и уже больше не останавливаться вплоть до самой Лажани.
В первом экипаже ехали мы с Эндре: жених должен прибыть на место раньше всех; старый Чапицкий с маленькой Мари замыкали кортеж. Когда мы, переправившись через Полёвку, вскарабкались на Лажаньский холм, превращенный моими кроткими любимицами-березами в сказочный серебряный бор, то, обернувшись, увидали восхитительное зрелище: множество четырехконных экипажей следовало один за другим. Слегка подвыпившие кучера не жалели кнутов: лошади мчались, окруженные золотым облаком придорожной пыли.
― Что-то не вижу четверки моего старика, ― недовольным тоном проговорил Эндре.
― Куда же он мог запропаститься?
― Наверное, какие-то домашние дела задержали.
― В котором часу назначено венчание?
― В половине первого. Но придется дожидаться старика, ведь он ― отец жениха, а сестричка Мари ― невестина подружка.
― А далеко еще до Лажани?
― С добрых четверть часа езды. Впрочем, что я ― вот уже и церковная колокольня виднеется.
Вскоре мы прибыли в Лажань. Огромный господский дом, наполовину разрушенный, высился над селом. Некоторые окна были выбиты, отсутствовали не только стекла, но и рамы. Некогда солидная каменная ограда большого парка зияла проемами, а кое-где и совсем обрушилась, превратившись в груду камней; лишь в отдельных местах стена полностью уцелела и сохранилась даже черепица, поросшая мхом.
― Эта усадьба принадлежит родителям Катицы и немного запущена. Да ведь они и занимают-то лишь часть комнат нижнего этажа. Старик, отчим Катицы, ― весьма знатный господин. Его превосходительство, как истинный военный, больше любит разрушать, нежели восстанавливать. О, эти неисправимые вояки!
― А почему, если не секрет, ваш тесть величается превосходительством? Майора ведь не полагается так титуловать.
― Конечно! Но ведь он к тому же императорский и королевский камергер.
― Ах, вот как! Тогда другое дело.
Только впоследствии я узнал, что когда-то майор носил фамилию Уларик и всего лишь несколько лет тому назад сменил ее на Лажани ― по названию поместья, арендованного им у эперьешского епископа.
Отец Уларика был чиновником соляного ведомства при казначействе и не имел дворянского звания. Но как же тогда его сын мог стать камергером?! Рассказывают, что это случилось совершенно исключительным образом. Пишта Уларик, еще в бытность эперьешским студентом, записался в солдаты и в течение нескольких лет достиг таких успехов в гусарской службе, что, как один из лучших наездников среди гусар, даже обучал верховой езде кронпринца, нашего нынешнего короля. Кронпринц не забыл своего учителя и, сделавшись императором, присвоил ему чин лейтенанта. Так Уларик стал господином офицером. Бог его знает, в какой он потом попал полк, только потихоньку да помаленьку он начал карабкаться вверх по лестнице военной карьеры, пока не дослужился до капитана. Много пестрых годин пронеслось; когда-то молодцеватый юный гусар превратился в пожилого капитана, да и император стал уже старым монархом; за все это время они не встречались ни разу. Император, верно, и вовсе позабыл своего учителя, только однажды во время трансильванских маневров, когда он галопировал перед корпусом, в одной из шеренг вдруг мелькнуло перед ним лицо, показавшееся ему знакомым. Монарх сдержал своего коня и остановился перед обомлевшим капитаном.